Ну а чего? Я ведь города, настоящего, а не Снежногорска, прежде не видел, и было все там так интересно, так славно, несмотря на жестокий, горьковатый воздух и многоглазые, запыленные дома.

В общем, отец оставил меня в квартире, а сам ушел, и никакого там сладкого попкорна, а за кино у меня был грязно-мятный фасад соседнего дома и тетенька с колясочкой, глядевшая, запрокинув голову, на ржавые балконы. А я смотрел на темные вихри пустоты, один был прям совсем рядом с коляской, крошечный такой выход в ничто, тетенька и не знала.

Квартира у папашки была славная, трехкомнатная и такая просторная, с цацками, с совсем новым видиком, здоровым телевизором и электрическим чайником, который я включал то и дело просто от скуки, потому что у него была совершенно неземная подсветка. Еще я забрался в огромный шкаф-купе с зеркалом во всю дверь и там нюхал вещи, которые отец не удосужился постирать.

А кровать у отца была, как в киношной гостинице, мягкая и с бархатным таким одеялом. И на кухонном столе стояла вазочка с конфетами, а новый холодильник блестел хромированными бочками.

Такое все было, ну такое, я б умер, может, чтобы это увидеть.

Я лежал на мягком ковре, почти тонул в его ворсе и ел шоколадные конфеты «Степ», не то с семечками, не то с орехами, так вкусно было, что я и не понял.

Когда пришел отец, у меня болел живот, за окном стало совсем темно, пустота черной плесени уже едва различалась. Отец принес мне целый пакет жвачек, но не дал ни одной, запихал их в мою сумку.

– Это в Ивано-Франковске есть будешь. Меня вспоминать.

– А ты не злишься, что ли?

– Не злюсь. И помни, что ты русский. Что ты Шустов. Это важно.

Для кого важно, я не спросил, потому что отец принялся ругаться на то, что ближайший рейс до Москвы только завтра и он не сможет меня проводить.

А назавтра он ушел на работу, и я поехал в аэропорт с дядей Петей, выглядевшим слишком прилично, чтобы быть папиным другом. На нем был хороший костюм, он ничем не пах, а очки-половинки делали его похожим на университетского профессора. У него было обрюзгшее, красноватое лицо со следами вечных холодов и спокойный голос. Мне дядя Петя сразу понравился, и мы проговорили с ним всю поездку, обо всех странах и континентах, которых я знал только названия, а он везде был.

На здании аэропорта буквы были красные как кровь, а сам он был похож на огромный корабль. Из того, что было внутри, в тот первый раз я запомнил только какое-то мифическое количество неудобных стульев и толпень людей, одетых не по погоде жарко, они-то думали, что здесь у нас холодно всегда, приехали в толстенных пуховиках.

Ну и я ощутил ту страшную тоску по живому, славному существу рядом, сказал:

– Вот, дядя Петь, я по вам скучать буду, буду грустить, когда уедете.

Он поправил очки, почесал дурно выбритую щеку и ответил:

– Да мы с тобой аж до Ивано-Франковска еще доедем. Хочешь, я тебе бутерброд куплю?

Ему было неловко с чужим, привязавшимся к нему за полчаса ребенком. И человек он был хороший, потому что хорошим людям обыкновенно от всего неловко, от жизни нашей, не абсолютно соответствующей их высоким запросам.

А потом мы сидели на неудобных стульях и ели бутерброды с колбасой, и дядя Петя аккуратно выковыривал крупные кусочки жира.

– Жена запретила, – сказал он, заметив мой взгляд. – Вернее, врач. Сказал, мне вредно для сердца.

– Вот папашка бы вам выдал.

И я тоже стал выковыривать из колбасы кусочки, а потом их все съел. И у дяди Пети забрал. Руки у меня долго были скользкие и вкусно пахли.

Там, в аэропорту, гудящем, звенящем, по-морскому шумном, я впервые увидел зверика не из моей семьи. Мимо нас прошла девушка, и мне в нос ударил ее запах – густо потянуло псиной и еще чем-то хлестким, озоновым, так пахнут дýхи – словно огурцы.