Я стал по-особому чувствовать, весь заострился, весь подобрался. Смотрел на солнце и не щурился. Такой был мир вокруг – новый, необычный, во всем была радость, во всем была грусть. Я налил в крышку молока, напоил сестричку, а отец все курил, пока не сказал мне вдруг:

– У кровавой истории – кровавые дети.

– Это ты про чего?

– Да читал где-то, и вот вспомнил сейчас.

А у него ведь тоже что-то происходило, там, за стеклянным взглядом, за тем, что снаружи. О чем-то думал он, понимал, может, что теперь мы с ним вдвоем. Раньше по одному были, а между нами она, мертвая, в воде своей. А теперь никуда друг от друга не деться, привез меня с собой, значит.

– Отец мой, – сказал папашка, – меня бил смертным боем. Он человек был вообще-то мирный, безобидный, но иногда, бывало, как нажрется, на него такая ярость нападет. Никогда на мать не замахивался, все мы с Колькой виноватые у него ходили. Раз ребро мне сломал.

– Правда, что ль?

– Да чистая. Еще один раз думал: убьет меня, так я нож схватил и всадил в него, в плечо прям.

Он осторожно коснулся пальцами места чуть левее плечевой кости, потом с силой надавил.

– Вошел нож, как в масло, я даже не ожидал, что будет так легко. Мне одиннадцать лет было. Думал, надо его убивать, а то он сейчас нож вытащит и башку мне нахуй отрежет. А он вдруг такой стал бледный, на пол осел, глазами хлопает. Виталик, говорит, вызови скорую. В момент протрезвел.

Отец неприятно, острозубо ухмыльнулся, почесал висок.

– Я вызвал, конечно. Вот с тех пор хорошо так повзрослел.

– А теперь-то чего?

Я задумчиво посмотрел на нож, которым отец вскрывал упаковку лазаньи. В блеске лезвия его было что-то вроде моего отражения, неясные очертания.

– Да ничего теперь. Ты мне благодарен будь, что я с тобой не так.

Мне вдруг и мамина фраза вспомнилась сразу. Когда отец мне зуб-то выбил (хотя он и так шатался), я себя сразу стал жалеть, маму спрашивал, почему отец меня ненавидит, а она мне отвечала:

– Любит он тебя, Боречка, любит. Как умеет, так и любит. Как его самого научили.

Уж как научили.

Горько его учили жить на земле, и он меня горько учит – без жалости.

– Ножом тебя, что ль, пырнуть, – задумчиво сказал я.

– Я тебе пырну.

Он залпом, как водку, допил клубничное молоко – со всем так делал, старая привычка была. Вторая натура.

– А такой безобидный был человек, – сказал он. – И не подумаешь. В гробу на него смотрел, думал, ну чистый профессор филологии. Ну да ладно.

Я вылизывал тарелку из-под лазаньи, потом пальцем водил по застывшим каплям соуса, старался все под ноготь загнать, чтобы вкусный был.

– Ну ты пойди, – сказал отец, – пошароебься. Поисковое поведение развивай. Может, найдешь что интересное. А мне с Уолтером надо встретиться. Ночью работа будет. У них ужас тут под землей живет, да и канализация тот еще кошмар, затопления одни.

– А я на этого Уолтера посмотрю?

– Ну, посмотришь, чего б нет-то?

Он пнул мой стул.

– Все, иди погуляй уже. Надоел.

– Ну и ладно.

Проходил я мимо него, а он как схватит меня за руку, словно волчок за бочок в колыбельной.

– Это еще что такое? – Отец соскоблил гнойно-кровяную корочку с язвы моей, маленькой, меньше копейки.

– Юрикова мама говорит: это стафилококки.

А она медсестра, правду-то знает.

– Ну, йодом, что ль, намажь. Девок, небось, уже хочешь, а ходишь, как чушка. И причешись.

Он щелчком отправил корочку к пеплу в тарелку, пригладил свои волосы и как-то устало глянул в окно, будто день предстоял долгий, а в конце и помирать пора.

Я зашел в ванную зубы почистить, потом сел на кафель, рассматривая начинающие чернеть стыки между плитками. Не такое все и новое, все поживет да почернеет.