Ах, как отличался тот далекий образ Тео от нынешнего – образа слишком бледного, слишком худого, слишком неправильного – образа презренного сутулого еврея, который безнадежно греховен во всем на свете, включая как то, что он существует, так и то, что он держит руки под одеялом с абсолютно недопустимой неправильностью.

С тех пор прошли годы, и Тео пришел к выводу, что в тот день на пляже он победил смерть не случайно: он победил потому, что эта конфета была предназначена именно ему, а не смерти. Смерть просто жадничала – ну зачем ей конфета?

Теперь, гуляя по улицам Гамбурга, Тео чувствовал, что этот город предназначен именно ему. Тео не хотел, чтобы смерть забрала у него Гамбург. Ну зачем ей Гамбург?

Старушка, кстати, так и осталась в тот далекий день сидеть в своем плетеном кресле. Когда маленький Тео, увлеченно посасывая конфету, пошел по песку в сторону гостиницы, в которой они всей семьей снимали дорогой многокомнатный номер, налетел порыв ветра. Тео маленькой ладошкой закрыл лицо от секущего песка, оглянулся и увидел, что ветер не пощадил и старушку – она, легкая, безжизненная, заблаговременно высохшая за много лет до смерти, вместе с креслом упала в песок лицом вниз.

Вспоминая этот эпизод, Тео сказал мне, что он, кажется, знает причину, почему некоторые люди в старости становятся легче и высыхают – нет, мумифицируются – столь заблаговременно. Наверное, это происходит оттого, что их стыд за свое тело слишком силен, и мысль о людях, которым будет тяжело нести это тело в последний путь, кажется им невыносимой.

Записывая все в тетрадь, я не мог не сопоставить предполагаемый Тео стыд старушки за ее тело с подобным стыдом Тео за тело собственное.

Отвернувшись от упавшей в песок старушки, маленький Тео продолжил путь к гостинице. Конфета была очень вкусная. Со стороны гостиницы в сторону Тео и старушки уже бежали встревоженные люди…

Рассказав о детстве, Тео без всякой связи перескочил обратно к своим гамбургским впечатлениям. Он сказал о том, что в последнее время каждое возвращение в Берлин после нескольких дней в Гамбурге становилось для него все более тягостным. Вернувшись домой после очередной поездки, лежа в своей берлинской комнате, он закрывал глаза и видел гамбургские шпили, отражавшиеся в волшебном озере в центре города. А еще он думал о том, что Гамбург мог и не произвести на него такого впечатления, если бы ему не встретился там Курт.

* * *

Рядом с Куртом Тео особенно остро ощущал себя унылой перепуганной частью серого официального Берлина. Тео все чаще подумывал о том, чтобы как-нибудь сбежать от отца, сбежать из Берлина, остаться в Гамбурге навсегда.

Эти его мысли я тоже записал в тетрадь, хотя они не были так уж важны – если бы я мог предположить, что его отец будет впоследствии читать все это, я, разумеется, не оставил бы ни строчки.

Тео сказал, что когда он думает о том, сколько сил и энергии тратит общество на преследование людей нетрадиционного счастья, то приходит к мысли, что общество само до чрезвычайности несчастно. Разве можно представить счастливого человека, который болезненно, тревожно и подозрительно подглядывает в замочную скважину за чужой жизнью – вместо того чтобы радоваться собственной? Счастливому не хочется никого убивать. Счастливому хочется только одного – делиться своим счастьем и чтобы оно длилось и длилось.

Для Тео само собой разумелось, что если общество хочет испортить кому-то жизнь – гомосексуалу, еврею, цыгану, англичанину, французу, восточноевропейскому недочеловеку, инвалиду, психбольному, неважно кому, – то дело здесь вовсе не во вреде, который приносит обществу этот неполноценный или расово ущербный злодей, а в каком-то «огромном общественном несчастье».