– Под дверью, видно, протиснулся, – объяснила молодая женщина. – Там доска отстает.

– Сколько бежал! – вздохнул, сокрушаясь, боец. – Двенадцать километров! А? На дворе темнота, грязь, дороги вконец развезло. Ишь, мокрый весь до костей!

– Животное все понимает, – сказал из глубины вагона бабий голос. – Оно и войну понимает. И, скажем, опасность. У нас в Ненашкине прошлый год немецкие самолеты повадились пролетать, два раза бомбы спускали, убили телку Дуни Балыгиной. Так с тех пор как загудят, антихристы, так петухи рысью бегут под стрехи, хоронятся.

– Зверь и тот его ненавидит! – сказал человек с фонариком. – Шерсть на собаках дыбом становится, как заслышат они ихний лет. Вот до чего ненавидят.

– Буде врать-то! – сказала проводница. – Откуль пес разбирает, какой летит: ихний или наш.

– А ты его спроси, откуль он знает, – ответил хриплый голос. – У тебя одно занятие – никому нипочем не верить. Билеты по десять минут в руках вертишь. Все тебе метится, что они фальшивые.

– Пес все может определить, – сказал примирительно боец. – У ихних самолетов гул специальный. С подвывом.

– Сам ты с подвывом! – огрызнулась проводница.

Паровоз неожиданно дернул. Страшно лязгнули буфера, еще страшнее зашипел пар. Девушки с ватной фабрики с визгом бросились к выходу; оказалось, что все они провожали подругу. Женщины торопливо попрощались с бойцом и спрыгнули уже на ходу.

– Дымок! – тревожно кричали они из темноты вслед поезду. – Дымок!

– Дымок! – кричал и боец, стоя на площадке и оглядываясь.

Но Дымка нигде не было.

– Пропал пес, скажи на милость! – бормотал смущенно боец, возвращаясь в вагон. – Вот незадача, скажи пожалуйста!

– Да здесь он, дядя Ваня, – раздался из темноты мальчишеский голос. – Схоронился у меня в ногах, весь трясется.

– Это кто говорит? – спросил боец. – Ты, Ленька?

– Я.

– Ленька Кубышкин из Кобыленки? Кузьмы Петровича сын?

– Он самый.

– Дай-ка я около тебя сяду.

Боец протиснулся к мальчику, сел, опустил руку, нащупал дрожащего пса, вытащил его за загривок и посадил к себе на колени.

– Вот, понимаешь, навернулась забота, – сказал боец. – Увязался Дымок, что с ним поделаешь! А женщины мои, небось, измаялись там на станции, всё его кличут. Чего ж теперь будет-то?

– Ничего не будет, – сказала проводница, – кроме того, что я тебя высажу с этой собакой в Кобыленке. Взял моду с собаками в такое время кататься! Билет на нее есть?

– Нету, – сказал боец. – Я ж ее не брал, она сама в вагон влезла, в ногах схоронилась.

– Мне какое дело, – ответила проводница, – сама или не сама. Мне давай билет и общее согласие пассажиров на провоз ее в этом вагоне. И справку, что она у тебя здоровая. Ишь моду взял какую, – собаками сейчас займаться.

– Иди ты, знаешь куда! – опять сказал из темноты хриплый голос. – Бессовестная! По человечеству надо судить. А у тебя заместо ума – тарифные правила!

– Поговори у меня! – угрожающе сказала проводница, но ей не дали окончить.

Вагон зашумел так грозно, что проводница ушла. Она так хлопнула дверью, что старуха, сидевшая у дверей, перекрестилась:

– Исусе Христе! Так ведь и голову отшибить недолго!

– Слыхал я, Ленька, что от отца, от Кузьмы Петровича, писем весь год не было, – сказал, помолчав, боец.

– Не было. Все не пишет.

– А ты не беспокойся. Иной человек и жив и его осколком даже нисколько не царапнуло, а он писем не пишет.

– Обстановка, что ли, не позволяет? – спросил хриплый голос.

– Бывает, обстановка. А бывает, и характер у человека такой.

– Надо быть, нету уже в живых человека, раз он цельный год вестей не подает, – сказала старуха, сидевшая около двери. – Охо-хо-шеньки!