– Я так мир понимаю, – продолжал Большаков. – Мироедов мы придавили намертво. А те из них, которые сумели уволочь переломанные ноги, забились в самые темные и узкие щели и уж не осмелились оттуда выползти. Большинство из них подохло там без воздуха, от тесноты да собственной обиды. А может, кто и по сей день жив. Живет, как сверчок, да исходит гнилым скрипом в иссохший кулачок. Все ждет – не наступит ли его время, все надеется…
Под Устином Морозовым затрещал стул, он приподнялся и раздавил в металлической пепельнице, стоявшей на столе перед Колесниковым, окурок. Но тут же снова вытащил кисет и проговорил:
– Не осталось уж таких. На что таким надеяться?
– А вот на американскую бомбу хотя бы, – сказал Захар.
Редактор газеты проговорил:
– Такие, пожалуй, еще сохранились кое-где. Во всяком случае, в войну их было порядочно. По деревням то староста, то полицай объявлялся из таких. Многих мы переловили. А вот одного…
Голос у Смирнова вдруг перехватило, он встал, подошел к единственному в комнатушке окну и с минуту постоял, глядя на прибитую ночным ливнем, мокрую еще траву вдоль заборов. Потом продолжал, не оборачиваясь:
– А одного вот старосту не успел я поймать. В моей родной деревне всю оккупацию свирепствовал, всю мою семью погубил – отца, мать, невесту… А ведь мой батальон брал деревню. Улизнул, сволочь…
– Эк, жалко! – согласился Морозов. – Как же ты!
– Так вот. Сам я был тяжело ранен, в сознание пришел, когда уж…
– Что ж, может, и в самом деле живут где еще такие, – проговорил Морозов. Он сидел в своей любимой позе – согнувшись, облокотясь на колени, разглядывая крашеный пол между ног. – Как невесту-то звали?
– Хорошее было у нее имя – Полина.
– Поля, значит? И правда хорошее, – просто сказал Морозов, чуть качнув головой.
Еще раз установилось в кабинете молчание. Филимон свернул газету, положил ее на стопку других газет, лежащих на этажерке возле стола.
Председатель проговорил:
– Не сомневайся, Устин, есть такие. Вот были у нас в деревне кулаки – братья Меньшиковы. Ты, конечно, не знаешь их. А Филимон, однако, помнит.
– Слышать слышал. А вспомнить чего-то не могу, – сказал Колесников. – Мал, видно, еще был.
– Зато я их до последнего своего дня не забуду. Уползли куда-то после двадцатого года, скрылись. И кто знает, может, живы еще. Старшему, Филиппу, лет восемьдесят, правда, теперь, да ведь и по сто, и больше люди живут. А младшему, Демиду, где-то за шестьдесят всего. Он моложе меня, кажется, года на два. Во время войны оба еще находились в силе и, может… может, говорю, в твоей деревне, Петр Иваныч, кто-то из их породы…
– Может быть, – негромко промолвил Смирнов.
Филимон Колесников глянул в окно:
– Иришка Шатрова, кажись, идет сюда.
Захар Большаков при имени Ирины машинально встал, снял с вешалки пропыленную фуражку.
– Эх, черт, не улизнешь теперь! – с досадой проговорил он. – Далеко она там?
– Вон подходит, – ответил Колесников. – Теперь где уж улизнуть… Да может, и не к тебе она.
Но Ирина Шатрова шла к председателю.
Сноп солнечных лучей, бивших через окно, перерезал надвое кабинетик Колесникова. Переступив порог, девушка, маленькая и тоненькая, настолько тоненькая, что казалось, вот-вот переломится, стояла, облитая этими лучами, и не то щурилась, не то улыбалась. Солнце отсвечивало на ее гладко зачесанных волосах, переливалось зелеными, голубыми, ярко-розовыми искрами на ее простенькой, дешевой брошке, закалывающей вырез платья, насквозь пронизывало это самое легонькое ситцевое платьишко, ясно обозначая чуть длинноватые по-девчоночьи ноги. Она, конечно, не знала этого, не догадывалась, а если бы догадалась, то сейчас же смутилась бы устремленных на нее четырех пар мужских глаз. А сидящие в кабинете пожилые и просто старые мужчины смотрели на нее не отрываясь. Казалось, она зашла сюда не из мира сего, явилась не из той жизни, которая шумит за окнами, и вот если бы сейчас потухли солнечные лучи, девушка исчезла бы навсегда вместе с ними.