Мне тогда не пришло в голову, что я не знаю, в чем же, собственно, заключается здравость рассудка и какая это деликатная и, в сущности, неважная материя. Чтобы не оскорбить его чувств, я смотрел на него с заинтересованным видом. Но когда он таинственно спросил меня, помню ли я, что произошло сейчас между нашим стюардом и «этим Гамильтоном», я только хмуро буркнул «да» и отвернулся.

– Да. Но вы помните каждое слово? – тактично настаивал он.

– Не знаю. Это меня не касается, – отрезал я и громко послал стюарда и Гамильтона ко всем чертям.

Я хотел этой энергичной выходкой положить конец всей истории, но капитан Джайлс продолжал задумчиво смотреть на меня. Ничто не могло его остановить. Он начал указывать на то, что в этот разговор была впутана моя личность. Когда я попытался сохранить притворное равнодушие, он стал положительно жесток. Я слышал, что сказал этот человек? Да? Что же я об этом думаю, хотелось бы ему знать.

Так как наружность капитана Джайлса исключала подозрение в хитром злорадстве, то я пришел к заключению, что он попросту самый бестактный идиот на земле. Я почти презирал себя за слабость, выразившуюся в попытках немножко просветить его ум. Я постарался объяснить, что ничего решительно об этом не думаю. Гамильтон не стоит того, чтобы им занимались. Что думает или говорит такой грубиян и бездельник… «Вот именно!» – вставил капитан Джайлс… не заслуживает даже презрения со стороны порядочного человека, и я не собираюсь обращать на него ни малейшего внимания.

Эта позиция казалась мне такой простой и очевидной, что я искренно удивился, не найдя сочувствия в капитане Джайлсе. Такая законченная тупость была почти интересна.

– Что вы хотите, чтобы я сделал? – со смехом спросил я. – Не могу же я затеять ссору из-за мнения, которое он составил себе обо мне. Конечно, я слышал, что он отзывается обо мне презрительно. Но своего презрения он мне не навязывает. Он никогда не выражал его в моем присутствии. Ведь и теперь он не знал, что мы его слышим.

Я только показался бы смешным.

Неисправимый Джайлс продолжал задумчиво пыхтеть своей трубкой. Вдруг лицо его прояснилось, и он заговорил:

– Вы не поняли самого главного.

– В самом деле? Очень рад это слышать, – сказал я.

Все больше оживляясь, он снова подтвердил, что я не понял самого главного… Совершенно не понял. И со все возрастающим самодовольством он сообщил мне, что мало что ускользает от его внимания, а все замеченное он привык обдумывать и обычно благодаря знанию жизни и людей приходит к правильным заключениям.

Такое самовосхваление, разумеется, прекрасно подходило к нарочитой бессмысленности всего разговора.

Вся эта история усиливала во мне то смутное ощущение жизни, как простой траты времени, которое полусознательно погнало меня с хорошего места, прочь от приятных мне людей, заставив бежать от угрожающей пустоты… чтобы на первом же повороте найти бессмыслицу. Вот тут передо мной человек признанной репутации и достоинств оказывается нелепым и жалким болтуном. И, вероятно, везде то же самое – на востоке и на западе, снизу и до верху социальной лестницы.

Мною овладело уныние. Умственная сонливость. Голос Джайлса звучал все так же благодушно: голос всемирного пустого самодовольства. И я больше не сердился на него. От мира нельзя ждать ничего оригинального, ничего нового, поражающего, расширяющего кругозор; нечего ждать случая узнать что-нибудь о самом себе, обрести мудрость или поразвлечься. Все было глупым и раздутым, как сам капитан Джайлс. Да будет так.

Вдруг моего слуха коснулось имя Гамильтона, и я очнулся.