Это в высшем смысле непостоянство сохраняет произведению неопределенность, с помощью которой оно может по собственной воле принимать либо позитивную, либо негативную значимость и, как если бы оно незаметно вращалось вокруг невидимой оси, вступать либо в день утверждений, либо в противодень отрицаний, так что при этом ни на стиле, ни на жанре, ни на сюжете не отражается это глубинное изменение. Ни содержание слов, ни их форма при этом не ставятся под сомнение. Будь они смутными, ясными, поэзией, прозой, незначимыми, важными, обращенными к гальке или к Богу – в произведении всегда присутствует что-то не зависящее от этих свойств, что в самой глубине его всегда готово перевернуть его кверху дном. Все происходит так, как если бы внутри литературы и языка, по ту сторону происходящих там видимых изменений, сохранялся очаг непостоянства, потенциал сущностного метаморфоза, способного все в них изменить, ничего не меняя. Это непостоянство может сойти за результат воздействия разлагающей силы, ибо через нее самое сильное, самое полное сил произведение может стать причиной бедствий и разрушения, но такое разложение в то же время конструктивно – ведь страдание превращается в нем в надежду, а разрушение – в элемент нерушимости. Как такая неизбежность изменения, заложенная внутри языка, но вне осеняющего его смысла, вне реальности самого этого языка, может тем не менее присутствовать и в этом смысле, и в этой реальности? Не привносит ли в слово смысл этого спора нечто, что, всячески гарантируя точность своего значения и никак не влияя на само слово, могло бы полностью изменить и это слово, и его материальную значимость? Может быть, внутри слова скрывается враждебно-дружественная сила, орудие, предназначенное, чтобы созидать и рушить, действующее помимо его значения, а не на него? Может быть, существует некий смысл смысла слов, который, полностью определяя первый, окутывает эту определимость некой двойственной и неотступной неопределенностью – между да и нет?
Но зачем гадать: этот смысл смысла слов – который одновременно движение слова к его истинности и возвращение его, через реальность речи, в мрачные недра существования, небытие, отрицающее вещь, разрушающее ее, чтобы превратить в сущность, в идею – мы давно уже обсуждаем. Это та самая жизнь, что несет в себе смерть и в ней существует, это смерть, чудесная сила негативного, или свобода, за счет которой существование разлучается с собой как таковым и наделяется значением. И нельзя сделать так, чтобы в момент работы над пониманием вещей и, в языке, над уточнением слов, эта сила не утверждалась бы вновь и вновь как возможность иного и не преумножала неустранимый двойной смысл, такую альтернативу, когда понятия покрыты двусмысленностью, делающей их одновременно идентичными и противоположными.
Стоит только назвать эту силу отрицанием, или не-реальностью, или смертью, как тут же смерть, отрицание и нереальность, действующие в недрах языка, начинают означать там утверждение истины в мире, созидание познаваемой сущности, формирование смысла. Но почти тотчас знак меняется: смысл перестает предполагать чудо понимания, а отсылает нас к смертному небытию; познаваемая сущность означает лишь отказ от существования, а абсолютное стремление к истине объясняется как неспособность к настоящему действие. Или же смерть предстает цивилизующей силой, ведущей к пониманию бытия. Но в то же время смерть, ведущая к бытию, – это абсурдный бред, проклятие существования, объединившего в себе смерть и бытие, не будучи при этом ни тем ни другим. Смерть ведет к бытию: в этом суть надежды и труда человека, ибо само небытие помогает создавать мир, небытие – творец мира в человеке, углубленном в труд и понимание. Смерть ведет к бытию: в этом страдание человека, причина его несчастий, ибо с помощью человека смерть входит в бытие и через него же смысл покоится на небытии; мы способны понимать, только лишая себя существования, делая смерть возможной, внося в понятое нами заразу небытия и смерти, так что, выйдя из бытия, мы оказываемся вне возможности умереть, и выход становится исчезновением всякого выхода.