Коробочка с патронами упала на тёмно-синий пол: маленькие посланцы судьбы с игрушечным грохотом раскатились по сверкающему кафелю. Неподвижными и бесшумными остались лишь те, что упали на уютный резиновый коврик. Их было три. Три патрона. Три прекрасных подарка. Всхлипывая и радуясь, что никто и никогда не видел его плачущим, Маревский подобрал их. Трёх маленьких, аккуратных ангелов. Три падающие звезды. Три ключа от райских ворот.


* * *

– Вам на какой этаж?

– На седьмой.

Женщина, севшая в лифт с Владимиром Петровичем, была молода, высока ростом (выше его) и красива. Красива той тёмной порочной красотой, что отпугивает и влечёт одновременно. Что-то странно знакомое было в женщине: в излишне правильном лице её, в крепкой ладной фигуре. Глаза женщины напомнили Владимиру Петровичу глаза акулы – холодом, таившимся в сумеречной зелёной глубине; злым подземным голодом в матовых зрачках.

– Ты хочешь меня? – спросила женщина.

Рука её, с ногтями, острыми как копья, скользнула в промеж ног Владимира Петровича. Нога её, в чёрном чулке, похотливой анакондой обвилась вокруг его дрожащих коленей. Острый каблук хищно ласкал внутреннюю сторону бедра Владимира Петровича. Кровавая полупрозрачная занавесь упала на глаза Владимира Петровича: жадно целуя колючие губы незнакомки, забыл он себя. И запах тлена, тяжёлый аромат гробницы сжал ему голову каменным кольцом. Но рот женщины пахнул хризантемами. Эти два запаха смешивались в непотребный жгучий коктейль со вкусом давно забытого людьми бессмертия. И давящая тупая боль в груди мешала вдохнуть, мешала ощутить этот божественный аромат – два щупальца, как у осьминога, вытянулись у незнакомки из под юбки и обвили Владимира Петровича. Нижняя губа женщины прокушена была острыми её зубами, и горячие солёные капли падали, падали ему на язык. Кровь женщины пьянила смертно – золотой бальзам стекал в немеющее горло. Страшное, запретное волшебство.

– Кто ты? – шептал он.

– Ты знаешь… знаешь… – тихое шипение, вкрадчивая паучья мелодия отзвучала, и Владимир Петрович полетел мёртвой бабочкой в пропасть огня, распахнувшуюся под ним. И тень гигантского перепончатого крыла накрыла пылающую бездну. И миллионы трупов в бездне, объятые пламенем, завопили, приветствуя её…


* * *

О, Полная Луна, Серебряная Мать ночи! О тебе сказано уже столько, что нет смысла выдумывать новые гимны в твою честь. Твой тихий свет несёт мягкую гармонию остывающего неба нашим городам-кладбищам. Нашим загазованным, засранным сверх всякой меры железобетонным отстойникам. Нашим измученным бесконечным ожиданием подлинного бытия нервам.

Бесполезными паразитами кишим мы в гниющих кишках наших улиц, пенящейся биомассой течём из конца в конец своего больного Вавилона. Но строить новую башню, что алмазным шпилем щекотала бы твоё нежное брюхо, о Луна, нет уже ни сил, ни желания. Да и возможностей таких уже давно нет. И разве можно назвать башней Нового Вавилона ту уродливую чушь, что лепят сегодня из говна наши ничтожные правители? У нас нет сегодня, у нас нет вчера – одно только завтра. Багровое, злобно хохочущее Завтра. Оно манит нас своим золотом, и в своём безумии мы не понимаем, что золото это фальшивое. И ползём за ним по могилам своих отцов. Жалкие черви… И как фальшиво убегающее золото, так и мы фальшивы, фальшива наша бесплодная суета. Фальшив наш смех, фальшивы наши нелепые слёзы… Наша забота о ближнем фальшива просто идеально.

У нас уже нет зеркала, есть только жалкие его битые куски, в которых отражаются не лица – искорёженные бесстыдством поганые рожи.

Если бы у меня, как у изумрудной космической стрекозы, были крылья, я полетел бы к тебе, о Луна. И шептал бы в твоё чуткое ухо свежие сплетни с Той Стороны. А ещё лучше, давай умрём с тобой как боги, добрая моя Луна… Как весёлые, древние боги… Ты понимаешь, конечно, что я имею в виду.