Среди уединенной, размеренно-спокойной прозе жизни для души романтичной все-таки есть одно счастливое исключение – история его, Жуковского, рождения.
Но и в этом судьба, наградив его столь занятными обстоятельствами появления на свет, все же сыграла с ним свою шутку – ничего случайнее и романтичнее, но вместе с тем обыкновеннее, обыденней, объяснимее, придумать было нельзя…
И. А. Бунин, через сто лет после Жуковского, с гордостью записывал в своей автобиографии то, что в его роду был прекрасный русский поэт. И все же, по большому счету, гордился именно случаем, принесшего Жуковского именно в старое дворянское бунинское гнездо.
Афанасию Ивановичу Бунину, Мишенскому помещику (село Мишенское неподалеку от городка Белева, затерявшегося между Калугой и Орлом), обыкновенному незлобивому провинциальному любителю женских подолов, друг его, некий бравый офицер, участник турецкой кампании, сделал занятный «подарок» – двух пленниц, двух сестер, турчанок из гарема паши, Фатьму и Сальху.
Первая, младшая, скоро умерла – не перенесла тяготы чужбины; а к последней, Сальхе, новокрещенной Елизавете Дементьевне, и стал хаживать наш Афанасий Иванович, а вскоре и вообще перебрался от семьи к ней во флигель…
Вся «романтичная» история с плененной турчанкой настолько известна, что пересказывать ее вроде бы и смысла нет. Как, по сути, нет и самой романтики в происшедшем – турецкая кровь текла не в одном Жуковском (в братьях Аксаковых, например); так что говорить об исключительности события не приходится.
«Плодами же греха и обиды», чем, собственно, и был наш герой, тем более в России никого не удивишь – любой дьяк все «несуразности и двусмысленности» исправит за четвертной.
Суть в другом.
Весной 1783 года Сальха взяла младенца, «принесла его прямо в господский дом и положила на пол у ног Марьи Григорьевны Буниной, не сказала ни слова и лишь выражала своим видом беспредельную покорность» /1.10/.
Говорят, что этим она хотела примириться с хозяйкой Мишенского, да и выбирать ей было особенно не из чего – вот и отдала, отказалась. Нам же остается лишь печально вздохнуть и спросить: может быть, еще «что-нибудь» родилось в те дни вместе с Жуковским?
Марья Григорьевна пообещала его воспитать как родного…
Афанасий Иванович «усыновлять» младенца не стал (два поэта Бунина для русской литературы – перебор). Сговорился со своим другом, «полуприживальщиком», обедневшим помещиком Андреем Григорьевичем Жуковским, который, крестив новорожденного, записал его на свое имя.
След Андрея Григорьевича, «отца», теряется еще в детстве поэта.
Да и само детство затерялось в счастливо-провинциальной дворянской усадьбе. Васенька, Базиль, был окружен любовью, жил среди женской ласки и балования, «рос барчонком»; вокруг мамки, няньки… Его пестовали, ему ни в чем не отказывали; природа, травы, орловское раздолье его лелеяли. Впрочем, даже в историческом времени, до божедомских достоевских, казенных мальчиков куприных, купоросных горьких и нищих надсонов было еще очень далеко. Пока детство русской литературы было идилличным – и Жуковский не был исключением из среднепоместного счастья.
Но ущемленность свою все равно чувствовал.
В дневнике 1805 года записано: «Не имея своего семейства, в котором я бы что-нибудь значил, я видел вокруг себя людей мне коротко знакомых, потому что был перед ними выращен, но не видал родных, мне принадлежащих по праву; я привык отделять себя от всех… Я не был оставлен, брошен, имел угол, но не был любим никем».
Борис Зайцев называет эту запись преувеличением /3.33/, соглашусь и я: приговор-то для домашних слишком неутешителен и жесток.