– Сара! – сказал я. – Не грешно ли вам! Вы забыли меня, а я только и живу вами…

– Мне нельзя было… Притом вы были вне опасности, так доктор сказал, и мое присутствие было не нужно.

– Он жестоко ошибается, ваш доктор. Ваше присутствие – это жизнь моя!.. Сара, – сказал я, немного помолчав, – я принес вам деньги… Не поздно?

Она жадно протянула руку, и я подал ей пачку ассигнаций, ее взгляд сделался тусклым. Она сдернула бумагу, в которую были завернуты деньги, и с изумительной быстротой пересчитала их, затем так же быстро засунула пачку к себе в карман. Ее движения, взгляд удивительно напоминали Ришку в то время, когда она хватала конфекты с подноса и прятала их к себе в карман. Затем этот глубокий померкший взгляд ее снова заблестел. Она с благодарной радостью протянула ко мне руки. Я схватил их и целовал как безумный. Я чувствовал, как бурно колыхалась ее грудь. Не помня себя, не знаю как, я обнял ее. Она не вырывалась. Мы прямо смотрели друг другу в глаза. Наши лица были так близки, и наши губы слились в долгий, безумный поцелуй… Голова моя закружилась…

Мне бы хотелось сохранить во всей мучительной ясности воспоминание об этом блаженстве, цельном, нетронутом, бурном, восторженном. Но, к сожалению или счастью, это невозможно. Был какой-то бешеный бред, горячка крови, какое-то могучее, болезненно-сладкое, безумное чувство… Тянулись часы, которых я не замечал. Какие-то отрывочные, непонятные фразы, слова любви и нежности врывались между непонятным шепотом, жаркими поцелуями и горячими ласками. Я был в каком-то чаду, опьяненный, отравленный и болезнью, и безумием страсти. Все – и время, и пространство – для меня исчезли, и я сознавал только одно сладко-трепетное, опьяняющее чувство, я повторял невольно в глубине моего сердца: она моя! она моя!

Я очнулся на рассвете в той самой комнате, в которой я выстрадал когда-то несколько мучительных часов. Здесь начались мои страдания; здесь они кончились блаженством.

Несколько раз я спрашивал себя потом: зачем я не умер тогда, не сошел окончательно с ума в безумном порыве высшего земного счастья – среди опьяняющих ласк страстно любимой женщины.

LXXVII

На другой день я проснулся поздно, совершенно разбитый. Голова страшно кружилась. Я жадно ждал Сару, прислушивался к каждому легкому стуку, но она не явилась. Вечером, когда я оправился и торопливо одевался, чтобы идти к ней, явился Груздилкин, уланский офицер, добрый, но пустой малый. Я решился отправить его без церемонии восвояси.

– Извини меня, я тороплюсь, – сказал я, повязывая галстук.

– К ней, к Саре?! Я, собственно, и пришел затем, чтобы тебя остановить от этой глупости.

Я быстро повернулся к нему лицом.

– Ведь ты со своей безумной страстью сделался посмешищем всего города. Ведь она тебя надувает, как поросенка. Ей-богу! Право!

Я чувствовал, как кровь прилила мне в голову.

– Ты клевещешь, ты лжешь! – вскричал я, бросившись к нему.

– Вот те крест, душенька! – И он перекрестился. – Ведь у нее каждую неделю «четверги». Вся молодежь собирается туда. Кутеж, карты и торги, формальные торги и переторжка. Знаешь, от кого у нее эти большие венецианские зеркала – от Миши Гудилина, а ковры в гостиной – от Базыгина, а рысака подарил князь Бархаев.

Я чувствовал, как сердце мое останавливалось и в глазах зеленело. Я медленно опустился на стул.

– Ведь не сегодня, так завтра, – продолжал Груздилкин, – полиция накроет все их жидовское гнездо. Черти! Устроили здесь притон и распоряжаются, как дома.

– Нет! – вскричал я. – Этого не может быть. Это невозможно. Я хочу лично узнать все, услыхать от нее самой.