Глава 5
Наследник
Когда его доставили во дворец в первый раз, он дрожал мелкой дрожью, зубы стучали, глаза выпучились, как у лягухи, глядели в одну точку. Лицо сделалось бледным, руки тоже стали бледными, землистыми, все было белым, бескровным, даже ноги – их, правда, не видать было под ботинками, но зато воняли от страха на ползала.
А зал, скажу я вам, был роскошный, по стенам – сусальные радости золотой вычурой гнутся, диваны и кресла монументами, с потолка голубой палех водопадом, и всюду – картины, фрески, бюсты разной силы и красоты, и одни подлинники притом: Микеланджело, Рубенс, Рафаэль, Дали, Пикассо, Малевич, Гойя, прочие иные, всех не упомнишь, и везде – базилевс в разных видах, возрастах и направлениях мысли: младенцем на руках у Богоматери, мальчиком с трубкой, голым Адамом, тянущим палец к Богу, черным квадратом и алжирской женщиной, весной священной и мыслителем, обнаженной махой и махой одетой, и много еще, много чем – на все вкусы и предпочтения, так и глядел отовсюду, обнимал собой весь существующий мир.
Вот таков он был, базилевс, и таков был зал, куда доставили преемника, а он, представьте себе, со своими носками тут срамится – серыми, непарными и вонючими от страха. Ну, уж как застали, так и привезли, федеральной охране некогда носки нюхать, а тем более стирать их с порошком и ждать, пока высохнут – взяли как есть, трясущегося, бздиловатого капитулянта, а остальное не их забота, где надо – подправят.
Потому и сидел он теперь на кованом стульчике прямо среди зала и боялся так, что на страх этот ушли все силы его души без остатка.
В оправдание ему скажем, однако, что бояться было чего – звериный нрав предтечи знали все. С виду мягкий, вкрадчивый, вежливый почти, почти голубоглазый, совсем беззащитный, одуванчик, а не базилевс, дунь – улетит… Но стоило сказать не то слово, тем паче, сделать не то – вмиг загорался он огнем страшным, ледяным, огонь этот пробегал по вертикали от базилевса до последнего сержанта в службе безопасности, и приговоренный исчезал из трех измерений. Так исчезал, что даже на скользкой, смазанной посмертным жиром оси времени, которая по старому договору с Богом сохраняет все, нельзя было найти его следов – разве что в древних газетах, не сожженных по недосмотру, по преступной халатности.
Бывало, однако, что объект августейшего гнева не пропадал, а, напротив, медленно, публично угасал от какой-нибудь редкой, жуткой и особенно мучительной болезни. Привидением, иссохшим от слез и заклинаний, бродил он по коридорам дворца, мечтая случайно встретиться с базилевсом и, страшась, кинуть взгляд влюбленный и молитвенный, чтобы тот увидел, наконец, чтобы простил и отозвал цепного пса смерти назад, в преисподнюю. Но смерть не отступала, тягуче, длинно терзала его ослабевшее тело, и ад мерцал перед окровавленным взором. А если бы заглянул в его глаза базилевс в этот миг, прочел бы там только одно, написанное крупно, коряво: «Прости или убей!»
Но базилевс не мог заглянуть, не мог прочитать, потому что не встретились бы они – властитель и жертва – ни при каких обстоятельствах. Проштрафившееся привидение никто не прогонял, его просто не замечали, и уж, подавно, никак не могло оно пересечься с потентатом, даже если бы залило своими слезами весь дворец и пресмыкалось по коридорам с хриплыми криками: «Пожар! Пожар!»
Вот по этому по всему, когда преемника доставили во дворец, он и содрогался, умирал от страха, нырял трусливо в кратковременную кому. Потом выныривал, вдыхал деревянного, неподвижного воздуха, снова утопал – и так до бесконечности. На счастье, триумвират был рядом: три монументальных, словно бы каменных, фигуры – и слово поддержки, и нашатырный спирт.