Перспектива проверки, нагнетание обстановки не могли меня не беспокоить. Но я решился. Фефи это заметила. Ее ресницы дрогнули. В глазах промелькнул страх.
– Сколько лет дал бы он мне? – обронила она.
До сих пор я замечал лишь ее очарование, живость, заливистый смех, молочную белизну кожи. Присмотревшись, я понял, что ей под сорок, в те времена возраст почтенной зрелости. Почуяв в этом вопросе подвох, я грубо ответил:
– В самый раз, чтобы я тебя захотел.
Она зарделась, как девочка, легко подскочила ко мне, схватила за руку и увлекла наверх, в свои покои.
Мы вошли, и служанки тотчас исчезли из спальни, напоенной чувственными ароматами с древесными и пряными нотками, которые приглашали расслабиться.
Не мешкая, мы бросились на широкое ложе, окруженное тонким покровом для защиты от мошкары, и сплелись в объятиях.
Это было весело. Это было просто. Это было забавно. Фефи много смеялась, смех был последним бастионом ее стыдливости. Моим ласкам пришлось быть настойчивыми и упорными, чтобы они ее насытили и загасили последние всплески веселья. Я этого добивался шаг за шагом, и Фефи становилась все отзывчивей, не утрачивая игривости. Отныне я перестал себя спрашивать, кто я и что здесь делаю: я был самим собой и делал то, что было должно. Доставляя ей удовольствие, я и себя не обделял. Уж не знаю, что мною двигало, воля или желание, но орудие мое во славу Фефи встало.
Описывая эту сцену сегодня, я анализирую свои глубинные побуждения. Я себя не принуждал. В моем порыве доставить удовольствие той, которая велела мне это сделать, толпились разные импульсы: разочарование, гнев, возрождение чувств, долгое отсутствие женщины, восторг прикасания к женской груди, эйфория поцелуев лона, его запах, страсть погружения во влажную плоть, вкус ее кожи, радость от ее радости. Я получил свое. Я даже ликовал, то была смесь экстаза и исполненного долга. Хоть впоследствии я и осуждал проституцию, сейчас, в Мемфисе, в объятиях Фефи я не испытывал никакого насилия.
– О, помедли, помедли.
Я удивился, что она перешла на «ты», и решил, что она обращается к кому-то другому. Она заметила это и исправилась, взвизгнув:
– Пусть он помедлит!
Ее интимная плоть так тонко ощущала мой пыл, что она угадала миг, когда я готов был взорваться. Я шепнул ей куда-то в шевелюру:
– Не важно, мы начнем снова.
– Нет.
– Обещаю, что я удержусь.
Она решительно оттолкнула меня и проворчала почти материнским голосом:
– Хорошо трахается тот мужчина, который удерживает себя.
– С женской точки зрения.
– И мужской тоже. Пусть он мне поверит! Пусть сдерживается! Сожмется! Стиснется!
– Но это больно.
– А разве мне не бывает почти больно?
Она осыпала мне шею поцелуями и прошептала:
– Пусть он не ерепенится! Знавала я уйму шалунов, собаку на них съела.
Меня не беспокоило, что к нашим объятиям она приплетала своих прошлых любовников, это даже успокаивало: Фефи напоминала, что наша возня – это всего лишь эротические игры и никакого серьезного увлечения в них нет. И я покорно заставлял себя притормозить, когда волна наслаждения поднималась.
Но наша взаимная жажда не иссякала, и мы долго резвились в упоении, сплетались, слипались, напрягались и расслаблялись. Но вот я снова завопил, что сейчас кончу, и она удержала меня в себе. Я взревел от счастья. Она взвыла. Мы задыхались, пыхтели, сердце неслось вскачь… и скатились на пол, на козью шкуру.
Когда я очнулся, закат уже воспламенил небо, еле видимое сквозь кисею, защищавшую от москитов.
Фефи успела привести себя в полный порядок: оделась, надушилась и накрасилась. Она любовалась собой в зеркале и задумчиво жевала пирожки. Заметив, что я потягиваюсь, она, будто застигнутая врасплох, торопливо проглотила последний кусок.