Не удалось.

– Тысяча ног ада… маршируют, семенят, скребут… дороги над дорогами, чёрные, вечные… они никуда не ведут… они ведут повсюду…

Я повернулся к арестанту. Повернулся, зная, что не стоит этого делать.

Белый глаз зека дёрнулся, ещё раз, и ещё. Он шевелился – глазное яблоко и веко. Показалась чёрная лапка, колючая, прыткая… А потом из гнойного уголка полезли жёлто-зелёные жучки, красные пауки и крылатые муравьи. Потекли по щеке вниз, к уголку рта, за шиворот, несколько пауков заскользило по сальным волосам заключённого.

Я отвернулся, снял куртку, лёг на лавку, согнутыми в коленях ногами к Молочному Глазу, и накрыл голову плотной тканью.

Ждать, ждать, ждать… делая вид, что не чувствуешь тысячи мелких касаний и укусов.

Что не слышишь крик.

3. Место повыше

Дежурный опер определил меня в маломестную камеру. Процедура рассадки завершилась поворотом ключа, общего на все хаты этажа. Попкарь – так в тюрьме обидно кличут надзирателя – отпер дверь, и я, прижимая к груди пожитки, попал в тройник.

«Тройниками» называют маломестные камеры, но никто уже и не помнит тех времён, когда в них жило по три человека. В хате размещалось три шконки – трёхъярусные кровати со стальными полосами вместо пружин. И словно те пружины, как только захлопнулась дверь, я ощутил тяжесть. Тяжесть чужих взглядов.

– Добрый день, – просто сказал я. Понты или попытки «нагнать жути» здесь не нужны, опасны для здоровья, как тюремная пайка, не разбавленная посылками с воли.

– Здарова, – ответило несколько голосов, радуясь событию – появлению новой рожи.

Никто не рычал, не пытался опустить с порога, татуированные качки не тянули ко мне свои раздутые руки. Это сказки кинематографа, что, впрочем, не отменяет гнусность и безнадёгу тюрьмы. Здесь не встречали звериным оскалом, но и добротой глаз не баловали. В спёртом воздухе камеры висел, не перемешиваясь, туман личных бед и одиночеств.

Я бегло осмотрелся.

Каждый тройник – мирок со своими законами, традициями и иерархией. Руля – смотрящего – я определил сразу. Он устроился на самой престижной шконке: первый ярус, кровать подальше от двери, диагонально от «дючки» – параши. Ничем ни примечательный человечек, как и все в тюрьме, которая обесцвечивает, выпивает до дна. Почему именно он стал смотрящим? Причины могли быть разные: сидит дольше других, имеет «вес» на воле, умеет решать вопросы с тюремщиками, более хитрый-наглый-сильный, или ранее судимый, попавший на хату к ранее несудимым по ошибке (а, более вероятно, по воле опера). Руль какое-то время смотрел на меня рыбьими глазами, а потом сделал жест, мол, устраивайся.

В тройнике сидело пятеро, я – шестой, шконок – девять. Итого: четыре свободных места. Второй и третий ярус кровати руля были заняты. Пустовали второй и третий ярусы справа от двери и рядом с нужником. Я бросил пожитки на шконку второго яруса справа от двери.

– Звать как? – спросил главный.

– Илья.

– Будем квартировать, Илья. И знакомиться. Меня Алекс зовут.

Смотрящий – Алекс – быстро представил сокамерников: Аркаша, Юстас, Коля, Михей.

И меня начали «прощупывать». На все вопросы – а их было много – я отвечал не спеша и «честно». Уклонишься – родишь подозрения. Скажешь всю правду – сваляешь дурака. Живущему в сортире человеку неведомо слово «честно». Вот только врать нужно по правилу: 90 % правды и 10 % лжи, растворённой, незаметной, без прикрас. Не говорить о том, о чём не спрашивают. Никогда. Запоминать, в чём солгал, чтобы не запутаться.

Они спрашивали, а я отвечал. Когда врал, смотрел собеседнику между глаз, в окно, иногда в глаза, чтобы не подумали, что прячу взгляд. Это очень трудно – говорить о жизни, которой никогда не жил. Прятать всплывающие в памяти опасные подробности и достраивать в пустоте нейтральные штрихи, уже известные ментам. С каждым разом это всё труднее, потому что ложь – как новая кожа, а моя давно сожжена, забыта, никто не поверит в её реальность… я и сам почти не верю. И поэтому выдаю чужую кожу за свою, чтобы смотрели не так пристально.