И Николай Савельевич, облокотившись на тумбочку, окруженный тенями, ответил внучке:
– Иди к черту, тварь! И бабка твоя пусть идет, и мать!
Трубка замолчала, словно в замешательстве. Через несколько секунд снова раздался Маринкин голос, испуганный и недоуменный:
– Деда? Ты чего, деда? Не ругайся, пожалуйста, я боюсь, когда ты ругаешься…
– Заткнись!
– Деда… – в трубке послышались всхлипы и сдавленные рыдания. – Деда, ну не ругайся, пожалуйста, мне страшно. Почему ты ругаешься, я тебе ничего не сделала… – всхлипы перешли в громкий плач.
Старик стоял, тяжело дыша, горло сдавила тяжелая ярость. Когда плач поутих, он прохрипел в трубку:
– И никогда больше сюда не звоните. Никогда.
Плач разыгрался с новой силой. Губы Николая Савельевича растянулись в довольной улыбке. Он стоял, усмехаясь, а тени ползли по его плечам. Тем временем рыдания в трубке не прекращались, но что-то в них неуловимо изменилось. Пропали всхлипывающие звуки, а сам плач замедлился, потек визгливыми нотками, и старик понял, что Маринка смеется. Громко, истерично смеется в трубку. Со злости он ударил трубкой по столу, но потом снова поднес ее к уху:
– Над чем ты, сука, смеешься?
Трубка помолчала, и из нее снова раздался тоненький голосок:
– Над тобой, деда, над тобой. Старый мудак, а все надеешься напугать кого-то. Ты приедешь, деда, обязательно приедешь. Мы тебя ждем. И баба Лида, и мама, и мы с Наткой. И Зинаида твоя ждет, хоть и ходить не может – ноги сгнили. Приезжай, деда. Нам тут холодно. Тут земля не прогревается. И черви холодные. Знаешь, каково это – холодные черви во внутрях? Не знаешь ты ни хера, старый. А я знаю, мы все тут знаем. Приезжай, деда, – снова жалобно проскулила она. – Приезжай, мы тебя ждем. Здесь твое место. Тут такой вязкий чернозем, такой тяжелый. Когда сломалась крышка гроба под тяжестью земли, мне продавило грудь, теперь ребра внутрь растут, такой вот чернозем. Без мужика не справиться никак. Приезжай, деда. А маме черви глаз выели, но мы маму и такую любим, она у нас самая лучшая на свете. Натку даже, бывает, молоком кормит. Та говорить не может, связок нет, а пальцем на титьку покажет, и мама ее кормит. Ты приедешь?
– Да вот хрен вам, – прохрипел Николай Савельевич.
– Хрен тебе, а не нам. Приедешь, как миленький. Мы тебе уже год звоним. И ты не выдержишь. И лучше приезжай сам. Мы можем начать звонить твоим детям и внукам, если ты к нам не хочешь. Приезжай, деда, пожалуйста, приезжай, – трубка вновь разорвалась диким смехом. – Видишь, деда, как мы тебя любим? Ты нас год уже как похоронил, а мы все равно звоним, посылку, вон, тебе выслали к праздничку. Наш любимый дедушка, старый дурачок! – новый взрыв истеричного хохота заставил его отнести трубку подальше от уха, и тени вокруг старика словно тоже отпрянули назад при звуках этого смеха.
Николай Савельевич повесил трубку, тоскливо поглядел на болтающийся огрызок телефонного кабеля и устало поплелся в спальню.
Через пару дней пришел курьер. Николай Савельевич долго рассматривал его в глазок. Курьер уходить не собирался – видимо, слышал, как пенсионер тяжело и громко ступал на скрипучие половицы. Парень стоял, держа в одной руке объемный сверток. Каждые несколько секунд он нажимал кнопку звонка, нервно поглядывая на часы. Николай Савельевич сдался и открыл дверь. Из подъезда резко пахнуло мочой и сигаретами.
– Левченко Николай Савельевич?
– Да, я, – прокряхтел старик.
– Вам посылка.
– Сам вижу. Где расписаться?
– Вот тут, пожалуйста. – Парень протянул пожелтевший шуршащий бланк.
Николай Савельевич нацепил висевшие на шее очки, аккуратно вписал год, заполнил графы с именем, фамилией и отчеством, на паспортных данных на секунду заколебался, но записал и их, не доставая самого паспорта. Курьер, нахмурив лоб, осмотрел бланк, довольно кивнул и убрал его в карман, после чего протянул старику посылку – коробку в яркой подарочной обертке, перехваченную лентой с пышным бантом. Николай Савельевич в растерянности уставился на посылку, теряя последнюю надежду: