Как-то раз одна из пожилых учительниц расплакалась после разговора с пацаном из моей общаги, его звали Глеб. О его маме знали мало, только то, что она неистово пьет, а отец и старший брат отличались жестокостью: парень всегда ходил с синяками, правда, на тех местах, которые могла скрыть одежда. В раздолбанной комнате, под названием раздевалка, в которой мы находились перед уроком физкультуры, я часто замечал здоровенные синие с краснотой пятна у него на спине. Однажды брат Глеба отрабатывал на нем приемы по самбо и переборщил. Как сказала Глеб, старший заехал ему в голову ногой с разворота. Когда я спросил у пацана, глядя на его заплывший глаз: какого черта он делает в школе, он лишь отвернулся и сказал:

– Все лучше, чем дома.

И я его понимал. Мы были совершенно разные, и все же.

Подвиг учителей ты осознаешь гораздо позже, когда уже другие – совсем чужие люди – не запомнят твоей фамилии среди прочих студентов.

Мы с мамой не затрагивали тему поступления куда-либо, но близился конец десятого класса, до которого я доучился только благодаря рисункам. Большинство моих однокашников ушли после девятого, а я остался, правда, не потому, что хотел получить полное школьное образование, я просто не знал, куда податься. И я не был уверен в своем таланте к живописи. Однажды, пока отца не было дома, я решил показать свои работы матери, я был убежден, что она скажет мне всю правду, честно, без прикрас.

Я пришел к ней и выдал все на-гора: показал рисунки, фотки проданных картин, которые мне присылали с благодарностью. Мы пообщались за чашкой свежезаваренного чая. В конце разговора меня ждало две новости: одна, как говорится, хорошая, вторая – плохая. Мама сказала, что мои способности великолепны, и мне стоит посещать занятия с учителем. Я радовался, как идиот. Второй новостью оказался развод.

Так случилось, что отец уже несколько лет крутил роман на стороне, и, возможно, мы об этом и не узнали бы, но его новая пассия залетела и скоро должна была разродиться. Отец благородно решил, что тот, другой, ребенок заслуживает нормальной семьи, а мы… Мы уже прошлое.

Вторую новость я просто проглотил. Во время разговора наши лица оставались спокойными, как будто ничего и не произошло. Были произнесены еще какие-то слова, мы допили чай, и я ушел в свою комнату. Слезы проступили сами собой, я этого не хотел. Как себя чувствовала мама, я не знал, она оставила все переживания за дверью.

Через неделю отец съехал от нас в свою новую, счастливую жизнь.

Конец десятого и весь одиннадцатый класс я рисовал – самозабвенно, ничего не замечая вокруг. Все уже знали про нашу ситуацию, сплетни из общаги тут же просочились в школу, многие взрослые сжалились надо мной. Я их не просил, учился, как мог. Честно сказать, я почти ничего не помню из программы, так как часто прогуливал, но я не убегал из школы, а ходил к нашему преподавателю изо на первый этаж, где тусили первоклашки. Сначала им было смешно, потом стало все равно.

Думаю, что Владимир Леонидович говорил с учителями: они прекрасно знали, где я зависал, и проявляли снисходительность, даже уважение, приходили посмотреть на мои успехи. К концу одиннадцатого класса я уже рисовал гипсовую голову – Афродита, Давид, Геракл – и делал наброски с натуры маслом, когда мы выезжали в мастерские к друзьям Леонидовича. Он таскал меня за собой повсюду и очень помог, что тут скажешь.

Он и коллеги часто бухали, а я слушал. Иногда мне везло, и в студии у художников бывали обнаженные модели, они с удовольствием позировали мне. Их забавляли мои вытаращенные, жадные глаза, наверное, они думали, что я хотел их в сексуальном смысле. Конечно, не без этого, но их тела оставались для меня в первую очередь предметом искусства. Я ловил линии плеч, старался передать округлости бедер, иногда мог надолго зависнуть только на кистях рук. Эти длинные пальцы, эти пышные волосы. Я смотрел, смотрел, смотрел… и бесился, что мои руки не могут передать ту красоту, те звенящие ноты живого, теплого тела.