Было уже совсем темно, когда они выехали на дорогу. Марыч включил фары дальнего света, пристроился за идущей впереди машиной и почти не следил за дорогой. Он вспомнил молодую женщину, безропотно отдавшую ему своё тело. Кем он был в её глазах – белым господином, насильником, завоевателем, имевшим право взять себе любую наложницу? Когда-то они пришли на нашу землю, подумал он, хотя нет, они не приходили, приходили другие, но это не важно, люди из степи уводили в полон славянок. Теперь пришли мы – и женщина просто уступает и отдаётся сильнейшему, рожает от него детей, но эти дети, когда вырастут, встанут на сторону не отцов, а поруганных матерей.
Дорога стремительно неслась ему навстречу, овцы в кузове затихли, Жалтыс и Модин спали, и Марычу вдруг почудилось, что он остался один. Взошла луна, яркая, блестящая, подавившая своим блеском сияние рассыпчатых звёзд, и под её дрожащим светом местность сделалась ещё более зловещей, чем днём. Марычу стало жутко. Он вдруг подумал, что если бы действительно оказался в степи один, то не прожил бы тут и дня.
Луна меж тем стала ещё отчётливей и ярче, точно что-то подсвечивало её изнутри, потом это свечение вырвалось наружу, и вокруг сияющего, стремительно плывущего по небу светила возник пронзительный слепящий нимб. Он медленно увеличивался, расходясь вокруг луны и поглощая оставшиеся на небе звёзды, сверкал, переливался цветами радуги, излучая свой пронзительный космический свет. А потом произошло самое удивительное, во что Марыч никогда бы не поверил, если бы не видел этого сам. Когда нимб вокруг луны разметнулся на четверть небосвода, озарив всю степь, луна вдруг поблёкла – и прямо на глазах у изумлённого водителя стала клониться к горизонту и за несколько минут опустилась совсем. Всё это происходило в полном молчании и таком величавом покое, что от охватившего его ужаса Марыч дал по тормозам. Машина с визгом остановилась, заблеяли овцы, проснулись Жалтыс и Модин.
– Что это?
– Да хрен его знает. Тут бывает иногда. Ладно, поехали.
Луна, огромная, неясная и бледная, ушла за край степи, нимб вскоре померк, точно его и не было, зажглись звёзды, и два часа спустя они увидели огни посёлка.
3
Всю следующую неделю Модин и Марыч пили. Ящик водки ушёл за три дня, потом, заплатив вдвое больше, они купили у запасливой немки, к которой ходил Марыч, ещё один. Для Модина эти запои были делом привычным, но с Марычем такое случилось впервые. Однако остановиться он не мог: степь внушала шофёру ужас, и он не знал, как заставить себя снова сесть за руль, видеть голый горизонт, сухое солнце и короткие тени, весь этот мир, в центре которого он находился всегда, куда бы и с какой скоростью ни ехал. Он боялся и степного дня, и степной ночи, это было что-то вроде вывернутой наизнанку клаустрофобии – боязнь открытого пространства, и только в маленькой, насквозь прокуренной каптёрке прапорщика Марыч чувствовал себя в относительной безопасности.
От пьянства или по какой-то другой причине его постоянно тошнило, потом начался понос, боли в желудке и навалилась слабость.
– Какая-то в тебе зараза бродит, – заметил Модин. – Говорил я тебе, не надо было у степняков чай пить. Пей водку – вернее средства нет.
Марыч пил, но лучше ему не становилось. Его лихорадило, трясло, и бо́льшую часть времени он проводил теперь не в казарме, а в засиженном мухами, щедро посыпанном хлоркой сортире.
“Господи, за что мне это, за что?” – бормотал он, и омерзительный запах испражнений повсюду его преследовал, заставляя испытывать отвращение к грязной одежде, нечистой пище, но больше всего – к собственному телу.