Но недолго это продолжалось. Как матушка преставилась (восемь лет ему было), так и стал редко в Александровку ездить: один на восемьдесят вёрст не попрёшь, а возить его, возиться с ним некому оказалось. И не пускали его бояре с глаз без присмотра, свою пользу от безропотного мальца имея, – а кому охота с мальчишкой в занюханную слободу тащиться, когда главный взвар в Москве кипит? И он, уже постарше, мучился от того, что вроде бы власть имел – а не имел, будто бы правил – а не правил, по имени царь – а и не царь вовсе: от других зависишь и даже в матушкину отчину один съездить не вправе. Безвластные годы, трон без царства, слово без силы! И ничего, кроме досады, страха и стыда! Если раз-два за лето удавалось выбраться с обозом в слободу – и то хорошо. А зимой дороги так завалены снегом, что и проехать иной раз невозможно.
А летом благодать была! Они с Никиткой лазали по всем закоулкам – тогда ещё крепостной стены не было, на одном берегу Серой слобода стояла, а на другом, на взгорке, – крепость, в середине её – Распятская церковь, вот эта, из древних грубых камней. И подвалы излазивали насквозь, и сайки из пекарни воровали крючьями, и бычьи пузыри в окнах на бабской половине протыкали прутами, отчего девки внутри голосили…
…Как-то сидели с Никиткой под церковной стеной.
Ленивая теплынь, солнце топило землю своей горячей благодатью. Никитка, смежив ресницы, сказал:
Конец ознакомительного фрагмента.