В общем коридоре тянуло дымом, и Крейндел удивилась – неужто уже успела наступить осень? Но на улице стояла теплая летняя ночь, тихая и спокойная. Девочка перебежала пустынную улицу, отперла дверь синагоги, прошла по гулкому святилищу в кабинет президента и положила записку на стол.
А потом она вдруг заколебалась. Здесь, в темной синагоге, ей внезапно стало одиноко и страшно. Ее отец смертельно болен, а ей всего одиннадцать лет. Как она повезет его к виленскому равину, если никогда не бывала даже за пределами Нижнего Ист-Сайда? А вдруг отец не переживет путешествия? Что она тогда будет делать?
На глазах у нее выступили слезы, но она утерла их. Ее отец – святой человек, и сам Всевышний привел его на этот путь. Она не должна позволять себе усомниться в их цели.
Оставив записку на столе, Крейндел прокралась через синагогу обратно к выходу и открыла дверь – и только тогда увидела кубы густого дыма и услышала крики собирающейся толпы.
Лишь на полпути к дому Голем спохватилась, что забыла свой плащ.
Первым ее побуждением было развернуться и пойти обратно. Находиться в одиночестве на улице в такой поздний час в одной блузке с юбкой значило нарываться на неприятности. Но мысль о том, чтобы вернуться в квартиру Джинна и униженно постучаться в дверь, была ей просто невыносима, поэтому она поспешила по Бродвею дальше, мимо закрытых ставнями витрин лавок, сиявших в свете уличных фонарей.
«Это не моя вина», – подумала она сердито. Но разве могла она объяснить ему, что исходило от миссис Хазбун? Нарастающее возбуждение, надежда и вожделение; мелькающие у нее перед глазами образы его, обнаженного, в ее постели; черное отчаяние, скрывающееся подо всем этим, страх перед побоями мужа – и все это приправлено опиумным дурманом, который делал ее мысли похожими на тягучее тесто, льющееся из миски. А потом…
«Эта твоя еврейка, высокая такая, которая одевается как учительша…»
Она увидела себя глазами этой женщины: непривлекательная дылда в ботинках на пуговицах и старомодном плаще, с худым и бледным лицом, на котором застыло недовольное выражение. Карикатура, и притом совершенно беспощадная, – но в свете собственных фантазий карикатура эта показалась Голему подтверждением всех ее мучительных сомнений в себе самой. «Ты надоешь ему, и он нарушит свое обещание, – казалось, говорила она. – Это всего лишь вопрос времени». Эта мысль причинила ей боль, а поскольку схлестнуться с Альмой Хазбун она не могла, досталось Джинну.
«Если бы ты была джиннией…» Упоминал ли он до этого хоть раз в ее присутствии это слово?
Она свернула на Гранд-стрит, поморщившись, когда водитель проезжавшего мимо фургона засвистел ей. Вряд ли кто-то мог принять ее за проститутку, но полицейским нужно было выполнять разнарядки. Она в красках представила, как проведет ночь за решеткой, а потом вынуждена будет объяснять Радзинам свое отсутствие на рабочем месте.
Подходя к Лафайетт-стрит, она услышала справа чьи-то шаги: быстрые и решительные, они определенно должны были пересечься с ее шагами. Напуганная, она попыталась прощупать мысли своего преследователя, но ничего не почувствовала – и немедленно поняла, кто это, еще даже до того, как повернулась и увидела Джинна с ее плащом в руках.
Первой ее реакцией было неизмеримое облегчение, но это лишь еще больше ее рассердило. Она ускорила и без того уже быстрый шаг и пошла дальше.
– Хава, – позвал Джинн, пытаясь нагнать ее. – Постой.
– Я не хочу с тобой разговаривать.
Его лицо на миг исказило выражение неподдельной боли. Ей стало совестно, и она готова уже была смягчиться, но тут в ее сознание холодной змеей вполз непонятный страх.