Отведя таким образом душу, Михаил задумался о том, чем ему теперь заняться. Можно было пойти в соседнюю читальню Маркса, которая получала большое количество газет, включая российские. Можно было отправиться на прогулку – к Старому замку, или по Лихтенталевской аллее, или вдоль берега недоразумения, которое здесь зовется рекой. Наконец, можно было просто махнуть на все рукой и вернуться в Оттерсвайер. Из Бадена туда обычно добирались по железной дороге, но Михаил, которого обстоятельства вынуждали экономить, предпочитал не тратить двадцать семь крейцеров на билет третьего класса и ходил пешком.

«А может быть…»

Он не стал додумывать мысль, которая уже не первый раз приходила ему в голову. Знаменитая баденская рулетка располагалась в одном здании с кафе Вебера – знаменитом Conversation, без визита в которое не обходился ни один приезжающий. Центральная часть обнаруживала претензию выглядеть как дворец и была украшена коринфскими колоннами, но лепящиеся к ней с обеих сторон длинные безвкусные пристройки портили все впечатление. Внутри, кроме казино, располагались залы для собраний, ресторан, читальня и книжный магазин. Залы, которые путеводитель по Бадену упорно именовал салонами, были обставлены мебелью во французском вкусе, украшены росписью и освещались огромными люстрами, подвешенными на цепях; но, если говорить начистоту, мало кого интересовало, что Оффенбах[15] давал импровизированные концерты в салоне Цветов или что расписные панно были привезены сюда из Парижа, потому что большинство посетителей привлекало только казино. Михаил уже не раз переступал его порог и наблюдал за игрой, но что-то удерживало его от того, чтобы самому решиться на ставку. Возможно, ему претила сама атмосфера игорного дома, выражение лиц игроков, зачарованных скачущим по цифрам шариком, который мог любому принести состояние или, напротив, разорить вчистую. Он говорил себе, что многие писатели были азартны и в игре даже черпали вдохновение; что там, где все эмоции так обнажены, он может сделать немало любопытных наблюдений; но, странное дело, покидая казино, он ощущал облегчение и одновременно – отвращение к людям, которые оставались в зале, до последнего надеясь урвать хоть что-нибудь.

«А ведь если бы у меня в прошлом году взяли повесть в «Русский вестник», – мелькнуло у Авилова в голове, – я бы, как собирался, добрался до Парижа, а не сидел бы в скучнейшем Бадене, считая каждый грош… Но повесть не подошла, и хуже всего… хуже всего то, что я знаю, что они правы. Она никуда не годится. Понадеялся на Тихменёва, послал ему – тоже отказ… Что это за известные литераторы, которые пишут для его журнала? Уж точно не Достоевский и не граф Толстой. Писемский? До чего же скверно не иметь в литературе имени… Ведь я же знаю, что мог бы сочинять не хуже Писемского[16] или госпожи Кохановской[17], которая пишет такую дрянь, что читать невозможно, а меж тем ее читают, да еще как! Иногда, грешным делом, даже думаешь – ей-богу, не отказался бы хоть недолго побыть самым дрянным писателем, но таким, которого читают, который…»

– Добрый день, господин литератор! – прозвенел возле него задорный и звонкий женский голос.

Михаил поднял голову и покраснел. Он только что непростительно манкировал всеми приличиями, не поклонившись графине Вильде, которая ехала в ландо[18] и оказалась совсем близко от него. Поспешно сняв шляпу, Авилов рассыпался в извинениях. Пока он говорил, графиня внимательно смотрела на него, обмахиваясь веером, и на губах ее трепетала обычная для нее загадочная полуулыбка, из-за которой досужие языки в свое время назвали Веру Андреевну северным сфинксом, а злые языки – сфинксом без секрета. На вид графине было около тридцати лет; темноволосая, с зеленоватыми глазами и чуть-чуть асимметричным лицом, на котором одна бровь располагалась немного выше другой, она не производила впечатления красавицы, но источала такое жизнелюбие, такую энергию, что затмевала любых красавиц. Под ее открытым насмешливым взглядом Михаил стал путаться в словах и, признавшись, что был слишком поглощен своими мыслями и не смотрел по сторонам, сконфуженно умолк.