Об этом ей и Проня-Голубок как-то раз шепнул, часто помаргивая, указывая слезящимися глазами на Прохора:
– Не ваш он, матушка, – монастырский. Дома не усидит. Отдать придется.
– Придется, так отдам. На все воля Божья.
Словом, Агафья Фотиевна решила, но все же умоляла судьбу: только бы не очень рано, лучше попозже, пожил бы еще с матерью, потешил ее, порадовал. Да и помощник в строительном деле незаменимый. А столяр какой искусный, топориком кружевные узоры выделывает: у Наумки научился!
Но надеждам ее не суждено было сбыться. Однажды в лавку к Прохору гурьбою втиснулись друзья, настроенные как-то по-особому, взволнованные, словно был меж ними некий сговор и вот о чем условились – выполнили. И об этом надо было друг другу рассказать, срочно поведать, а уж потом сговариваться дальше.
– Что, идем? Готовы? – спросил Прохор, поочередно оглядывая всех пятерых и в глазах у каждого стараясь отыскать нечто такое, что заменило бы ответ на словах.
– Готовы, – за всех ответил Иван Бесходарный, смуглый, чернявый, с татарскими скулами и крепким загорелым затылком. – Родители благословили. Бумаги все справили, увольнения от городского общества взяли.
(Такой он всегда, основательный и по части бумаг, и по части молитвы: положенного не пропустит, все исполнит.)
– Даже сухарей насушили, котомки в дорогу со брали, – добавил Иван Дружинин, перебирая висевшие на правой руке четки так, словно от нетерпения вел счет оставшимся до выхода минутам.
(Этот, наоборот, порывистый, всегда норовит поскорее.)
– А меня мать отпускать не хотела: у нее пред чувствие, что скоро помрет, но я упросил. Да и отец заступился, – сказал Алексей Миленин, рыжеватый, остролицый, как лисенок, с глазками-щелочками.
(Вечный горемыка, одни несчастья!) Два Василия, хоть и молчуны оба, но тоже доложили, что котомки собраны и сухари насушены.
– Ну, добре. Значит, идем. Завтра, после заутрени. Рады? – Прохор положил руки на плечи друзей и тотчас убрал, застыдившись этого невольного жеста.
– Еще бы не рады! В Киеве побывать! Мощам угодников в пещерах поклониться! – загудели все вразнобой.
– Давай и ты с нами, – обратился Прохор к Проне, который тихонько сидел в уголке, слушая их разговор, и загадочно улыбался.
– Нет, мне здесь назначено. Уж я в своем шалашике Царства Божьего дождусь… А вам вот в дорогу помощника. Голубь он ведь что твой лебедь – Дух Святой. – Проня достал из-за пазухи и протянул им воркующего голубка. – Как первые сто верст отмахаете, выпустите его на волю. Он ко мне прилетит и все о вас на ушко-то и расскажет.
– Выпустим, выпустим, как нас самих выпустили… – Друзья передавали голубя из рук в руки. – Для истинного инока монастырь – та же воля, там и дышится по-особому…В Киеве старца опытного отыщем, благословимся и сразу в Саров, а ты? – Все посмотрели на Прохора в надежде, что сейчас он ответит иначе, чем отвечал, и не раз, раньше. – Ты с нами?
– Но вы же знаете… – Прохор последним взял в руки голубя, хотел погладить, но тотчас опустил руку.
– Нет, скажи, скажи!
– Мне надо будет вернуться в Курск. Ненадолго.
– Значит, не с нами. С матерью хочешь еще побыть, в родном доме… Что ж, понимаем.
– Храм! – произнес Прохор, обозначая этим словом то, что они, может быть, и не поняли, а если и поняли, то не так, как следовало, не до конца, не до самого глубинного и сокровенного смысла. – Храм – вот диво дивное, лебедь сахарная. И надо его взрастить, достроить, освятить целиком и уж тогда… Тогда и в монастырь можно.
Прохор выпустил из рук и подбросил голубя, тот взлетел и долго суматошно бил крыльями над головами друзей, под самым потолком лавки, роняя перышки, кружившиеся в воздухе…