«Так всю жизнь фитилем прокадишь, а главной гарматой не вдаришь! – смеялись низовые и тыкали Гната в уд, но издали: – А этим-то самопалом всяк стрелять может, славы той пальбою не обрести». А вот в этих насмешках Гнат всей правды не видел.

Потому как любил свой хутор. Любил женку свою, красавицу, что уже принесла крепких сыновей-погодок, а потом, спустя, правда, пять годков, и третьего – Тараса. И – табун свой. И – ульи свои.

И не признавался Гнат сечевикам, что люб ему свой порядок, а не их удаль-гультяйство. Любо то, что он и свой хутор родной, и вроде как всю Сечь к хутору в придачу стережет на кургане по праву и долгу наследства. Уж как ни глумились сечевики над тем, что Гнат – козак реестровый, то бишь записанный в присягу крулю посполитному, а он им смиренно прощал. По-хозяйски дорог был ему и договор с самим крулем Сигизмундом, бес его унеси. Хоть и знал Гнат, что не убережёт его, козака, никакой договор против дури старшины-шляхтича или какого ляха повыше старшины, однако ж ближайшие по округе шляхтичи-старшины знали-ценили его мёд, и даже коронный комиссар проездом его мёд запомнил, махнул алыми перьями на шапке и велел слать в его имение… Вот и думал Гнат, что такое «добро» от самого коронного комиссара посильнее реестровой хартии станется. А ещё думал Гнат, что и для всей Украйны, а заодно и – для круля, уж чёрт с ним, какой есть, он, Гнат Палийко, здесь, на высоком кургане, полезнее, нежели в тесном реестровом призыве, а потому оставят его, козака Гната Палийку, навсегда «фитилём» на верхотуре и при сторожевой гармате.

Уважение свое к козаку-могильнику утверждали сечевики не только словом и добрым слухом за глаза, но и вещественно, а именно: дымил Гнат вволю таким тютюном, какой и сам кошевой лишь по праздникам в свой нос смакует. Был то не махорный самосад-«самсун», сеянный в низовых пределах, а истинно турецкий смолистый «йениче» или «драма», коими турки, как самыми дорогими перцами, торгуют до самых шпанских земель. Привозили сечевики Гнату тютюн, взятый с бою – с караванов и торговых галер: «Остри взор, Гнат, крепче!»

«Чем ночь крепче, тем у меня глаз крепче и вострее!», – не хвалясь, отвечал Гнат…

И вот однажды Гнат вернулся домой со своего кургана-могилы точно на другой день после того, как жена ему третьего сына принесла.

– Гнатю, радуйся! Али ты сыну не рад? – Так виновница радости вопрошала мужа, когда тот домчался до хаты. – Что глядишь на сына, как на неведому зверуху? Что с бровями-то у тебя? Или в них по два пуда весу стало, поднять не можешь?

Жена измождённо шутила невесомым после родов дыханием. Не могла верить, что супруг не рад третьему сыну, что вышел из её утробы куда легче и проворней первых двух, не томил мать тяжкими потугами.

– Рад, рад я… – заведённо отвечал Гнат, тщась приподнять повыше свои отяжелевшие думами брови. – Как не рад! И больше рад, что ты теперь жива. А брови – так с дюжину дней не спалось, вот и затяжелело чуток, – соврал Гнат, ведь в минувшую неделю не пропустил он ни одного из положенных степному сторожу послеполуденных часов сна.

– Ты глянь, сын у тебя прямо светится небывало, – первый раз за минувшие с родов часы повела пустою, без младенца, рукою жена Гната. – Недаром на рассвете к свету божиему потянулся.

Действительно, младенец был необычайно светел кожей и будто освещал собою всю хату. И не орал нимало. Про то мать его особо сказала:

– Он у тебя и не закричал, а сразу смеяться на божьем свете начал.

И продолжала, чая разогнать тревожившие её тени на лице мужа:

– Сразу ручками замахал и, дай волю, чуть на ножки свои малые не встал. Уж испугалась, не побежит ли зараз из хаты, как перепел из яйца. Веселый будет, шустрый. Имя-то, пока спешил, думал для дитяти?