Нет, твердил он себе, фрицы выдохлись. Недаром они зарылись в землю, накрылись бетоном, накатами бревен.

Дот – он, разумеется, нужен. Для острастки. Пусть знают фрицы, что мы готовы ко всему…

Дом девять облезлый, в трещинах, слепой, почти все окна заделаны фанерой, картоном, тряпками, чем попало. Его здорово тряхнуло, когда рядом упала фугаска. Скорикову лейтенант отыскал на втором этаже, в большой темной квартире, в лабиринте коридоров, который нельзя было бы распутать без фонарика. Скорикова хлопотала на кухне, переставляла сковороды, миски. Чаушев невольно потянул носом, но не ощутил ароматов съестного. Посуда издавала густой, голодный звон, и Скорикова – высокая, тощая, с костистым, широким монгольским лицом – совершала как будто ритуальное действо – призывала пищу.

– Дорш? – она с грохотом опустила кастрюлю на холодную плиту. – Точно, точно, из девятнадцатой квартиры.

– Она уехала?

– Вот доехала ли! Плохая она была, так что сомневаюсь. Сильно плохая.

Чаушев спросил, сколько лет Марте Ивановне, кто она такая, кем работала.

– Не сказать – старая. А год рождения… Фу, бывало, я все годы рождения по книге помнила, а как стукнула эта проклятая – ну, разом выдуло. Убило память.

Работала Марта Ивановна «в услуженье», уже много лет, у Литовцевых. По паспорту русская. Дедушка у нее из немцев, так она объясняла.

– Я говорю как-то: «Можешь ты, Марта, по-немецки хоть немного?» – «Нет, – говорит, – нисколько не могу. Только “гутен морген” да “гутен таг”». В школе она мало училась, два класса кончила. Какая она немка, что вы! Хорошая женщина, ее все у нас уважали. Она у Литовцевых троих детей вынянчила.

Семья Литовцевых большая. Доктор Степан Антонович – тот умер еще до войны. Супруга его, Таисия Алексеевна – педагог, выписалась в сентябре, живет у невестки на Васильевском острове. Два сына на фронте, дочь Зинаида тоже военная, радистка в штабе ПВО.

– Кто же, – спросил Чаушев, – находился в квартире в декабре, кроме Дорш?

– А никто. У нас не то что в квартире, а на всем этаже один жилец. Вот и посудите, кого мне посылать на крышу? Сама и лазаю каждый день и мешки с песком таскаю. Все сама…

– Вы бывали у Литовцевых? Вы не заметили, богатая у них обстановка?

– Откуда! – удивилась Скорикова. – Жили как все. Квартира культурная, книг много. Зинаида – она, знаете, Есенина читает. – Скорикова при этом понизила голос.

– А вы читали Есенина? – спросил Чаушев, не сдержав улыбки.

– Я? Боже сохрани!

Лейтенант прыснул. Скорикова обиделась. Ей хотелось чем-нибудь помочь.

– Вот Шелковников, хирург из седьмой квартиры, тот имел добра, – заговорила она неуверенно. – Старинные чашки собирал. Всякие, с блюдцами и без блюдец. Слыхать, у него на миллион их было. В Казани он сейчас. Чашки, конечное дело, пропали. На миллион чашек! Там все – в крошево, гвоздя не отыщешь от квартиры, не то что…

– Не знаете случайно, кто-нибудь навещал Марту Ивановну?

– Да кто же? Зина забегала проведать нянечку.

Полчаса спустя Чаушев докладывал полковнику.

– Езжай, езжай в Токсово, – кивнул Аверьянов. – Жива она или нет, ты разберись. Ориентируйся там, корешки раскопай.

«Корешки» – так он сокращенно именовал социальное происхождение.

В тот день попутный грузовик отвез Чаушева в Токсово. Он опоздал. Марта Ивановна три дня тому назад умерла.

– Вчера схоронили, вчера, милый…

Губы Маслаковой едва шевелились, говорила она тихо, словно с трудом вспоминала что-то очень давнее. Одинокая старуха в холодном доме, срубленном из толстенных бревен, когда-то, должно быть, сытом. Корешки ее? Какое они имеют значение теперь! Все же для порядка Чаушев спросил. Сама из работниц, бывшая ткачиха. Муж заведовал тут, в Токсове, лыжной базой. Сын на фронте, сапер.