Тем временем полковник Аверьянов вернулся. Он ходил на Литейный к начальству, видел там партизана, доставившего через линию фронта шифровку. Партизан угощал трофеями – фасолью и салом из немецкого обоза, – и полковнику досталось тоже. Когда Чаушев вошел к нему, в углу на плитке урчала кастрюля и невыносимо вкусный запах разливался по комнате.
– Тащи ложку! – бросил Аверьянов.
Михаил докладывал, невольно поглядывая на кастрюлю, она притягивала как магнит.
– Дмитрий Дорш, – выговорил Аверьянов. – Приятель здешнего машиниста… Ты сам видишь, Чаушев, Эрмитаж нам вряд ли что скажет. Здесь все разматывается, на ГЭС. Здесь – сердцевина.
Он снял крышку с кастрюли, крякнул, повернулся к ней спиной.
– Фасоль долго варится, – промолвил Чаушев, мрачно переминаясь с ноги на ногу.
– Знаешь, на кого ты похож? – спросил Аверьянов благодушно. – На рысака, которого впрягли в телегу. Я приучал в деревне такого, из помещичьей конюшни. Нам навоз возить надо, а он… Оглобли все перекорежил…
Чаушев не засмеялся.
– Я считал, – начал он, – тут дело завершается, и моя роль…
– Твоя роль! – воскликнул Аверьянов – Артист! Нашел Дорша, потолковал, принял все за чистую монету… Братишка-моряк, свой в доску… Так ведь?
– Не вижу причин…
– Ладно! Где твоя ложка?
Сердиться ему не хотелось. Михаил извлек ложку из кармана пиджака – как многие ленинградцы, он постоянно носил ее с собой.
Аверьянов поддел одну фасолину, подул, пожевал с видом знатока, кивнул. Говорят, он до войны был кулинаром, кормил гостей обедами собственного приготовления.
За едой оба умолкли. Полковник доставал фасоль из кастрюли, а Михаилу по его просьбе положил каши на алюминиевую крышку. Лейтенант сперва подержал ее за дужку, обжегся, опустил на колени.
– Хочешь еще?
Чаушев хотел, но отказался, чтобы не быть чересчур обязанным. Он еще надеялся поспорить.
– Приказываю есть! – И полковник добавил полную ложку. – Фасоль – она фосфор. Мозг питает.
Доскреб кастрюлю, поставил на остывшую плитку. Потом раскрыл папку, показал Чаушеву столбик фамилий на отдельном листочке. Три зачеркнуты, осталось шесть. «Контингент сжимается», – вспомнил Михаил.
– Дни у нас самые горячие, – слышит он. – Отвлекаться мы не имеем права.
На отдельном листочке в папке Аверьянова оставалось все меньше незачеркнутых фамилий. Это не был официальный документ с регистрационным номером, просто личная запись, над которой полковник любил размышлять. Наконец отпали все возможные виновники аварии, кроме одного. Черный карандаш Аверьянова обвел вокруг одной фамилии резкую, с нажимом рамочку. И пририсовал знак вопроса.
Когда Чаушев рассказал полковнику эпизод с сережками, Аверьянов рассеянно кивнул. И то сказать, голод, обстрелы у многих вызывали ожесточение, злость. Не только у Шилейникова.
Чаушев не раз заводил беседы с монтерами в перерыв или после смены и как бы невзначай присматривался к желчному человеку с тяжелыми чертами лица, молодому только годами.
– Характер у него скверный, – сказал Чаушев полковнику. – Товарищи его не очень-то любят.
– Характер? – спросил Аверьянов. – А может, настроение? Откуда тебе известно?
Чаушев смутился.
– Будучи пацаном, – сказал полковник, – я тоже так судил, с налета, с кондачка. Ты извини меня. Тебе уж пора бы… Положим, с собой я не равняю. Меня жизнь трепала, мяла и опять трепала.
«Сейчас, – подумал Чаушев, – он прибавит, что моему поколению все пути укатаны гладко, и даже чересчур гладко. И везде заранее наставлены дорожные знаки».
Но Михаил ошибся.
– Человека непросто раскусить, а тут, у нас, тем более. Настроения – шелуха. Под ними-то что? Война человека крутит и раскручивает. Я, между прочим, интересовался, какой был Шилейников до войны. Тоже бирюк. Папироски не даст.