– Не успел?
– Их повесили недавно.
Следовало ожидать. Затея была дикая, на неминуемый провал. Кто они, эти безумцы? Небось из наших.
– Да, пленные.
Итак, третьего нет. Надо привыкнуть к этому. Полковник уловил состояние Чаушева.
– Скучать мы тебе не дадим, не беспокойся. Я тебя подключаю к себе.
Все равно. Необходимо отвлечься. Избавиться от чувства неудачи. Правда, он, Чаушев, ничуть не виноват, что третьего нет. И тем не менее…
– А со слоном как быть?
– Подождет, – ответил Аверьянов. – Не протухнет.
У Аверьянова заботы более срочные. Он уже давно жалуется, что у него не хватает рук.
– С профессором кончай по-быстрому. Поставь его перед фактом.
– Слушаюсь, – сказал Чаушев.
Он спустился к себе, вызвал Беттендорфа и очень твердо заявил ему, что третьего нет. Вероятно, даже слишком твердо, с ненужной аффектацией. Это оттого, что лейтенант старался скрыть от немца собственные сомнения. Умом-то он принял новость, но только умом…
Первой реакцией Беттендорфа было удивление. Чаушев внимательно смотрел на него и не заметил ничего другого – ни растерянности, ни виноватого смущения.
– Я понимаю нет, – произнес немец. Он все хуже говорил по-русски.
Из Валги послали троих, только не всех сразу. Третий присоединился через два дня, перед самым броском через лед. Он задержался почему-то.
– Однако, – сказал Чаушев, – в ваших прежних показаниях вы об этом умолчали.
– Простите, герр лейтенант… Голова, бедный голова. – И он в знак покаяния поднял обе руки.
Где же правда? Чаушев страдал от невозможности проверить сейчас, немедленно. На всякий случай он велел Беттендорфу рассказать как можно подробнее, где, когда, в какой обстановке примкнул третий.
– О, память – зеро, нуль!..
Тем не менее он вспомнил дом на окраине Пушкина, где состоялась встреча, двухэтажный дом с мезонином. Там были старинный граммофон с трубой, ящики с цветами, оклеенные конфетными бумажками, все очень несовременное. Третьему понравилось. Он сказал, что это настоящая Россия. Там еще была икона, а перед ней висело фарфоровое яйцо на ленточке с надписью: «Христос воскресе». Третий сказал: «Я предпочел бы настоящие яйца, славный омлет со шпиком».
Чаушев слушал долго. Память у Беттендорфа оказалась все же исправной – он припомнил много деталей. Да, именно припомнил, а не выдумал, лейтенант был почти убежден в этом. Простые, заурядные мелочи, вполне естественные. Выдумывают обычно похлеще, сказал себе Чаушев.
Как и прежде, Беттендорф отказался назвать третьего, не дал никаких примет, но Чаушев очень отчетливо видел всю сцену в доме на окраине Пушкина. И третий сделался личностью более конкретной, освободившейся от некоторых условных, плакатных черт. Теперь Михаил уже не видел поджарого злодея с маленькими глазками, хищника – третий рисовался крупным, пухлым детиной, губастым, добродушным обжорой. Превращение открылось Чаушеву внезапно, будто один портрет, уже примелькавшийся, сменился другим.
– Ночью я спал плохо, господин лейтенант. Он, как это сказать, чрезвычайно храпеет. Храпит, да?
Утром, когда их повезли к заливу, третий любовался елочками в зимней одежде и сказал: «Красиво, как сон». А Беттендорф засмеялся.
– Я не имел красивый сон. Когда храпеют… Когда храпят, это не есть красиво.
К концу допроса Чаушев должен был признаться самому себе, что верит немцу, верит в существование третьего. Но соглашаться с Беттендорфом вряд ли целесообразно. Менять позицию тактически невыгодно.
– Фантазия у вас богатая, – сказал лейтенант. – Конечно, третий вам нужен. Вы все валите на него. Он шеф, у него все явки… А мы установили, повторяю, установили истину. И значит, явка на улице Пестеля – ваша явка. И разумеется, не единственная.