– Ну, Энканчан, чего? Ну, погромили родимцев, сожгли стойбиша, ну, так что? У вас и раньше такое случалось. Правда? Вас и раньше громили. То чюхчи громили, а то коряки.

Втолковывал:

– Ты начни говорить! Тебе обязательно надо вспомнить слова, а то ты даже кивать перестал. Вот пойдешь к родимцам, расскажешь: пришли добрые русские на Погычу. Большие таньга с огненным боем. У рта мохнатые!

– Ты зря уговариваешь, – злобно сплевывал Заварза. – Видишь, Кивающий духом изошел. Не зажигает его на живое. Заяц-ушкан пробежит под окном, он не вздрогнет. Я про баб говорю, он не слушает.

Ярился:

– Терпеть не могу!

– Господь терпел, и ты терпи, – втолковывал Гришка. И ласково протягивал Энканчану чашку: – Хэ, друг. Вот чай горячий.

Дикующий князец чашку брал, но молчал. Волосы черные, отливают синим. Голова круглая, крепкая, если не разбили ее топором. Гришка опять раздувал вывернутые ноздри:

– Ты, Энканчан, не молчи. Я знаю, что ты сердитый князец, но ведь раньше знал русские слова. А не хочешь по-русски, хотя бы по-своему лопочи. Я твоих родимцев немножечко понимаю. Я же не чужой, поставил тебя на ноги. Мне обидно, что ты молчишь.

Слыша такое, Павлик тряс бороденкой. Не верил, что Гришка всерьез собирается дружить с дикующим. Жалобился: ты это зря! Он все равно сбежит! Встанет на ноги и сбежит.

Поев жирного, дикующие обычно вытирают руки о мохнатую подошву сапога. И Гришка на Погыче так привык. Однажды сидел в сапогах, у которых подошва голая – из лахтачьей шкуры. Поел жирного, потянулся к сапогу, а подошва не мохнатая.

Покосился на Энканчана.

Тот промолчал, потом ногу поднял: вытри.

– Видишь! – обрадовался Гришка.

Даже накричал однажды на Павлика.

Заварза робок, а замахнулся на Энканчана. Князец, чего-то там доев, решил общий котел сполоснуть. Помочился в него, как привык на стойбище, а Павлик не понял.

– Ну, кажется, поднял вас, – обрадовался Гришка. – Вы уже зарезать хотите друг друга.

Но и опечалился:

– Уйдет теперь Кивающий.

– А ты не отпускай. Сажай, как аманата, в казенку!

– Нельзя, Павлик. Опасно держать при себе такого сердитого.

А дикующий и, правда, ушел. Однажды утром. Даже не сказал аттау!

– Нож зачем дикующему дал? – злобно тряс Заварза маленькими кулачками. – Теперь ходит дикующий с ножом. Такой с железом опасен.

При долине куст калиновый стоял,
на калине соловеюшка сидел,
горьку ягоду невесело клевал…

В морозном тумане низко и страшно завис шар солнца.

Издали розоватое пятно на снежном склоне показалось Гришке немного растянутым, будто это дед сендушный пометил место мочой, или сердитые бабы-пужанки, упырихи железнозубые, рвали там кого, хотя бы и зайца. На коротких лыжах сбежал в вымороженный распадок, елочкой поднялся по склону. Скинув вареги, подул на озябшие пальцы. Подумал с завистью: сейчас в острожке казаки чай пьют, закусывают оладьями-барабанами. Артюшка Солдат, человек незлобивый, с черной звездой во лбу от удара анаульской стрелы, блаженно улыбается, показывает казакам литую из серебра бляху. Тяжелая, с русским двуглавым орлом. Показывая эту бляху, Артюшка проявляет приязнь, только ядовитый Евсейка Павлов, маленький, скуластый, взвитой, как пружина, все равно скалится: чего, мол? Такая мелкая вещь. Позже пропьешь в кружале.

За Артюшку вступается Фома Пермяк.

Этот неразговорчив. Пришел на Погычу с Дежневым, обогнул на коче Необходимый нос, не умер, как многие другие. Фома Пермяк всегда вступается за Артюшку. Мало ли, говорит, что кожами несет от него. Всего семь лет прошло, как оставил Солдат кожевника в русском городе. А работал на него с детства, отсюда и запах несвежих кож.