Королева все чаще полагалась на астрономов и предсказателей, особенно на одного из них, которого называли Нострадамусом. Она настояла на его приезде, чтобы сделать предсказания, касающиеся детей, и когда он увидел Марию, то пробубнил «Я вижу кровь вокруг этой прекрасной головы!», что одновременно раздосадовало и расстроило ее – раздосадовало из-за грубости и расстроило из-за того, что могло оказаться правдой. Ее недовольство астрологом (который в конце концов лишь выполнял свои обязанности) перенеслось на Екатерину, которой следовало вести себя более тактично.
Вместе со своим двором, состоявшим из четырех Марий, Джона Эрскина, отца Мамеро, мадам Райе и личного врача Бургойна, она пользовалась относительной свободой. Ей нравился Бургойн; он был очень молод и лишь недавно завершил учебу в Падуе. Она по-прежнему держала при себе группу шотландских музыкантов, так как любила слушать напевы своей родины, несмотря на насмешки французов. Сами шотландцы наедине друг с другом продолжали разговаривать на родном языке, чтобы не забывать его.
Когда Мария осталась одна, она посмотрела на себя в зеркало, гадая о справедливости слов, услышанных от Дианы де Паутье. Неужели она так красива? Насколько она еще вырастет? Когда у нее появится женское тело? Будет ли оно приятным и радующим взор? Она знала, что девочки меняются, когда становятся женщинами. Простушки могут внезапно засиять, а хорошенькие девочки оказываются грубыми и скучными. Она надеялась, – если это не выдаст ее тщеславие, о котором предупреждал отец Мамеро, – что ей уготована лучшая участь.
К четырнадцати годам придворные поэты «открыли» для себя Марию. Они посвящали ей стих за стихом, сравнивая ее с красавицами, жившими в незапамятные времена. Мария пыталась помнить предупреждение Дианы о том, что красота становится тяжким бременем, но не могла не восхищаться словами, опровергавшими ее тайные страхи.
Придворный историк Брантом написал: «К пятнадцатому году ее красота засияла, как солнце в полуденном небе». Он хвалил ее руки «такой превосходной формы, что сама Аврора не могла сравниться с нею».
Пьер де Ронсар, ведущий поэт группы, называвшей себя «Плеядами» в честь созвездия из семи звезд, восклицал: «O belle et plus que belle et agrйable Aurore».
Его коллега, поэт Жоашен дю Белле, написал: «Nature et art ont votre beautй / Mis tout le beau dont la beautй s’assemble».
Он также провозгласил:
Творя ваш светлый дух, бог превзошел себя. Искусства к вам пришли, гармонию любя, Ваш облик завершить, прекрасный от природы, И музой дар певца мне дан лишь для того, Чтоб сразу в вас одной, на то не тратя годы, Воспел я небеса, природу, мастерство.
Художник Франсуа Клуэ делал эскизы с натуры и пробовал написать ее портрет, сетуя на то, что она похожа на бабочку или на дикое животное и не может посидеть смирно, чтобы он смог уловить ее очарование на холсте. Он написал один миниатюрный портрет Марии в розовом платье на сапфирово-синем фоне, но, по его мнению, она выглядела скованной и манерной, не похожей на саму себя в жизни. Картина не могла засвидетельствовать ее trиs douce et trиs bonne[18], как подобает истинному произведению искусства. Ему не удалось подобрать и достаточно изящный оттенок для цвета ее кожи; в попытке передать ее сияние он лишь заставлял ее выглядеть изможденной.
Лишь бронзовый бюст работы Жака Понцио запечатлел ее позу и осанку, ее изящную стройную шею и горделивую посадку головы. Она позировала в мечтательном состоянии; ее взгляд сосредоточился на далеком внутреннем ландшафте, и в нем скульптор уловил беззаботность юности, думающей о том, что у нее впереди тысяча завтрашних дней, и не жалеющей времени на грезы о будущем. Ее волосы ниспадали длинными локонами, глаза миндалевидной формы глядели безмятежно, а изгиб губ был почти меланхоличным. Лишь слабое подобие улыбки касалось уголков ее маленького рта; в остальном статуя казалось воплощением олимпийской отрешенности.