Потом иду к столу: полная тарелка крепчайшего бульона с куском сохатины, рядом – большая луковица, хлеб и соль. Хотя руки дрожат от голода, есть нужно достойно. Наевшись, возвращаюсь к печке, отрываю полоску газетной бумаги, и мне щедро насыпают чистой махорки, провеянной от табачной пыли. Скрутив тонкую самокрутку и прикурив от горящей лучины, я тем же чужим голосом спрашиваю: «Кто?». И слышу: «Однако, паря, Василия Иваныча закопали. Ещё в декабре…». Кто-то протянул вторую кружку чая. Я курил и вспоминал прошлогоднюю весну…
***
Европейский «призрак коммунизма» никак не хотел бродить ещё и по Сибири. А между тем, в нашей таёжной деревушке всё было готово к приему долгожданного гостя: жители приучились обходиться без денег – их заменяла амбарная книга. Продавщица Любка, отпустив порцию провианта, вносила нужную запись и про деньги даже не заикалась. Добытое мясо или рыбу делили на всех по количеству ртов. Старикам выделяли куски помягче. Сохатинкой никого не обносили: мало ли кому подфартит в следующий раз?
Внутри стихийной деревенской коммуны была ещё одна, наша. Она состояла из трёх мужиков, двух женщин и пары детей. Пока не раскисла нартовая дорога, три коммунара успели выскочить в райцентр. На общем хозяйстве оставили нас с женой. Спокойную жизнь осложнили коммунарскими детьми Анькой и Лёшкой – не тащить же их пешком за сто двадцать километров. На общем совете учли, что я лучше всех умею печь хлеб и готовить «праздник для желудка» из муки, соли, риса, сухого молока и кильки в томатном соусе. Ничего другого в деревенском магазине не было. Единственный кусочек свиного сала, величиной со спичечный коробок, был раз и навсегда насажен на вилку, для верности привязан суровой ниткой и предназначался только для натирания глубокой сковороды, чтобы хлеб не пригорал. Аньке и Лёшке строго запрещалось этот кусок лизать или кусать.
К чужим детям мы относились без раздражения: терпели и присматривались. Жена периодически вытирала им носы, стирала белье и мыла девочку в бане. Лёшка упорно мылся только со мной. Детские носы и не текли бы постоянно, но на дворе – весна, и детей дома не удержишь. А в дырявых резиновых сапожках, как их ни латай, всё равно ноги сырые. Мы оказались не готовы к смене времён года. Потому жена встретила первую весну в галошах, сделанных из старых резиновых сапог, а я – в кожаных ичигах. Болотные сапоги на мои ножищи можно было выписать только через «Посылторг». Ходить в ичигах по напитанному водой снегу несравненно лучше, чем босиком. Сначала ногам холодно. Но потом ледяная вода, пропитавшая суконные портянки, естественным образом нагревается, и ноги чувствуют себя уютно, как в тёплой навозной куче.
По утрам я убегал в тайгу, надеясь что-нибудь подстрелить, но вся дичь вокруг повыбита ещё осенью, а новая и не вылупилась, и не подтянулась на свободные участки. Жена каждый раз утешала меня, но категорически не разрешала уходить с ночёвкой в дальнюю тайгу. Говорила, что страшно оставаться среди дикого народа. На самом деле она боялась, что от сырости расползутся ичиги по швам, и буду я многие километры шлёпать босым по снежной каше. Так и жили, уговаривая друг друга ещё немного потерпеть. Ждать оставалось недолго, недели три или четыре – до ледохода. А потом, по большой воде, вернутся ребята на моторной лодке, с сахаром, со сливочным маслом и сгущённым молоком, да с резиновыми сапогами для всех коммунаров. А потом, ещё через недельку-другую, притянут баржу с продуктами. Лишь бы только ребятишки не заболели.
Несколько дней я работал на строительстве десятикилометровой изгороди для оленей. Там можно было получать из «общего котла» сахар. Кусок варёного мяса на глазах у бригады в карман не спрячешь и домой не унесёшь, а сахар, хоть и считан каждый кусок – личное дело. Сахарная пайка положена каждому.