– Возьми тритона, увеличь его в размерах, научи ходить на задних лапах и одень в элегантный костюм – вот тебе и Жан-Франсуа Шарьер собственной персоной, – услышал я в ответ. – Да еще сделай ему для полного сходства дубленую шкуру. Да-да, именно так. Кожа у него была шершавой, даже какой-то ороговевшей… Странный он был тип. Холодный, как рыба. Как будто из другого мира.
– А сколько ему было лет? – продолжал расспрашивать я. – Восемьдесят?
– Восемьдесят? – задумался мой собеседник. – Впервые я увидел его, едва мне только двадцать стукнуло, и тогда ему на вид было действительно около восьмидесяти. А в следующий раз я встретил его два десятка лет назад, и, не поверишь, – он ни капли не изменился! Вот так, дружище Этвуд. Он выглядел на восемьдесят, когда мне было двадцать. Может быть, в то время он показался мне таким старым, потому что сам я был очень молод, – не спорю. Но и в тысяча девятьсот седьмом году он тоже выглядел на восемьдесят. И умер спустя двадцать лет.
– То есть тогда ему было сто.
– Вполне возможно. Почему бы и нет?
Я уходил от Гэмвелла разочарованным. Опять мне не удалось узнать ничего конкретного и определенного – только смутные впечатления о человеке, которого Гэмвелл почему-то недолюбливал и при этом, испытывая своеобразную ревность профессионала к многообещающим чужим изысканиям, старался скрыть от меня причину своей неприязни.
Следующим этапом моих исследований явилось знакомство с соседями. Большинство были сравнительно молоды и практически ничего не знали о покойном хирурге, но нашлись и такие, кто сохранил самые неприятные воспоминания о жившем рядом с ними мрачном затворнике, ибо ползучие гады, которыми кишел его дом несколько лет тому назад, вызывали у моих собеседников суеверный ужас – они подозревали, что эти твари нужны были доктору для каких-то дьявольских лабораторных экспериментов. Из опрошенных мною соседей одна лишь миссис Хепзиба Коббет отличалась почтенным возрастом; маленький двухэтажный домик, где она жила вместе со своей дочерью, стоял позади особняка Шарьера, сразу же за стеной, огораживающей старый сад с могилой и колодцем. Она приняла меня, сидя в инвалидной коляске. Дочь старой миссис, стоявшая позади коляски, искоса поглядывала на меня сквозь стекла пенсне, которое неуклюже сидело на ее огромном крючковатом носу. Едва я только произнес имя ее покойного соседа, как хозяйка тут же встрепенулась и, по всей вероятности сообразив, что в настоящее время я живу в доме Шарьера, принялась излагать известные ей факты.
– Вы там долго не задержитесь, помяните мои слова. Нечистый это дом, – начала она довольно громким голосом, который, впрочем, быстро угас до хриплого старческого шепота. – Я ведь живу тут по соседству, и уж доктора-то видала много раз. Он был такой высокий, долговязый, согнут, как крючок, и борода наподобие козлиной… Да… А что у ног его вечно волочилось, ох, не приведи вам господь такое увидеть. Какая-то длинная черная гадина, но не змея, нет, для змеи-то она была великовата, хоть эти твари – змеи то есть – постоянно мне на ум приходили, как только доктора увижу… Ох, а как кто-то кричал в ту ночь… И у колодца не то выли, не то лаяли: не как лиса или собака, уж этих-то я ни с кем не спутаю, – нет, там будто тюлень ревел… Я многим про то рассказывала, – разочарованно махнула она рукой, – да только кто мне, старой развалине, поверит… Вы ведь то же самое думаете: сидит, мол, тут старуха и несет невесть что…
Интересно, какие выводы сделали бы вы на моем месте? С одной стороны, я склонялся к тому, чтобы признать правоту дочери миссис Коббет, которая, провожая меня, сказала: «Не обращайте внимания на мамину болтовню – артериосклероз, сами понимаете, так что она уже понемногу выживает из ума». С другой стороны, я никак не мог согласиться с тем, что старая миссис «понемногу выживает из ума», стоило только вспомнить, как сверкали ее глаза и как цепко следили они за мной, когда она рассказывала о своем загадочном соседе. Казалось, она с наслаждением вовлекает меня в некий странный розыгрыш, истинные масштабы которого были недоступны ее угрюмой дочери-сиделке.