И сама Акулина при таком обширном, размашистом плодородии родила новую девчонку Ефросинью: крупную, гладкую, крупитчатую. Беленькую с голубыми глазами. Хотя год был непростой, 1812, его еще французским годом называли. Война с французом была пусть и далеко, говорили, в самой Москве, но все же война. Грибы, понятно, родились, как из пушки, – это первая примета войны. Акулина ездила по грибы с телегой в ближайший подлесок, но если прежде срезала коровам сыроежки, то в этом году всё крепкие обабки да красные. Для себя сушить и солить грибы не успевали, едва выйдешь за двор, уже спотыкаешься о грибы.
Васса подрастала летами, но не вытягивалась: как есть махонькая, едва до пояса взрослому мужчине. И к знахарке ходили, водой заговоренной поливали на заре, и куриным пометом мазали – не хочет Васса расти.
– Да и ладно, – решила Акулина. – Успеет еще до свадьбы. Зато на одежку меньше холста уйдет. А дылда у них с мужем уже есть – Маремьянка к небу тянется, стройная, гибкая как лоза. Но манерная, что барышня.
– Расти, расти, Маремьянушка, – скажет Сергей. – Наверху воздух чище!
Акулина привыкла и уже была не против, что Васса со скотинкой возится, но вот беда: повадилась та верхами ездить, как парнишка, честно слово, да ловко так. Уж ругали ее, ругали за это, отец даже розгой поучил, но разве Сергей умеет по-настоящему? Так, погладил по спине, считай. Оттуда беда и пришла, но об этом после, позже.
Сидела бы дома дочка, когда минутка отдохнуть выпадет, возилась бы не с лошадьми, а с рукоделием – все бы хорошо сложилось.
Дома как раз чудеса начались.
Как-то такое непутевое лето выдалось, стремительное, что не успевали с работой даже на барщине, не то что на своем поле. Рожь быстро поспела, ее жать пора, а сено еще не откосили. Вот Акулине и пришлось с мужем и старшими детьми Маремьяной и Михайлом отправиться жать совсем рано, после третьих петухов в четвертом часу утра. Еще не рассвело толком. Зато не припекает, работать легко по росе.
Позавтракали обычно: хлебом со снятым молоком. Дома оставили шестилетнюю Ефросинью, старуху Анну и подросшую Вассу, чуть не одиннадцать ей стукнуло, большая девчонка, может управляться. Старуха только-только успела печь растопить, а Васса уже скотину обрядила, коровок подоила, выгнала всех в стадо пастуху под начало. Бабка Анна принялась стряпать обед, да и сомлела от жары.
– Баба Нюша, – тихонько говорит Васса, – ты иди в подклеть полежи, там прохладно, а обед я состряпаю. Я знаю как.
Бабка Анна и хотела бы воспротивиться, а что-то ее под коленки толкает, диктует:
– Иди, старуха, не мешайся. Спи, старуха!
Так и пошла спать. И внучка Фроська-Ефросинья маленькая беленькая с нею. Обе проспали на набитом свежим сеном тюфяке до обеда, чуть не за полдень, словно их чем опоили. А солнце жарило, как в первый день творения, даже жесткая осока по канаве пригнулась, не выдержала зноя.
Времена были старинные, все еще по-божески устроено в деревнях; отведенный надел, где рожь жали, не за тридевять верст, а недалеко от двора. Жнецам можно к обеду и домой завернуть, не в поле есть-отдыхать. И к обеду, к полудню, горячее будет! Свежее! Это после, когда наделы за десятки верст от дома нарезали, хозяйки готовили горячее только на завтрак, а потом уж – доедки на обед и ужин. Остывшие, понятно.
Вот Сергей с женой Акулиной и старшими детьми, пользуясь тем, что времена древние, невредные для крестьян (невредные по дальности наделов, сразу оговорюсь!), возвращаются в избу пообедать. Мамаша – большуха, то есть главная по хозяйству в избе, старуха Анна Семеновна стремглав вылетает из подклети, протирая глаза, не проснувшись как следует, велит Вассе накрывать обед…