Теперь обратимся к Ивану Васильевичу. Это дон-Кихот маленький, дон-Кихот в миньятюре. У испанского дон-Кихота достало души, чтоб осуществить на деле свою мечту и великодушно пожертвовать ей всем существом своим. Только на смертном одре понял он, что он – не дон-Кихот, а мирный манчский помещик… У Ивана Васильевича стало силы воли только на то, чтоб от Москвы до села Мордас провезти, в чужом тарантасе, белую тетрадь, назначенную для путевых заметок. Иван Васильевич в мужике нашел идеал русского человека и хотел даже дворян нарядить в костюм, очень похожий на мужицкий, за исключением желтых сафьянных сапожек (собственного его, Ивана Васильевича, изобретения), – а между тем сам скорее решился бы умереть, нежели на одну складку отступить от модного парижского костюма. Таких микроскопических дон-Кихотов в наше время развелось на Руси многое множество. Все они, за исключением незначительных, разнообразных оттенков, похожи один на другого, как две капли воды. Все они – люди добрые, умные, сочувствующие всему прекрасному и высокому, любят рассуждать и спорить о Байроне и о матерьях важных, страшные либералы, и, в дополнение ко всему этому, препустейшие и прескучнейшие люди. Но мы оставим их в стороне и обратимся, наконец, исключительно к их достойному представителю – к Ивану Васильевичу.
Иван Васильевич — один из тех червячков, которые имеют свойство блестеть в темноте. В глуши провинции вы обрадовались бы, как неожиданному счастию, знакомству с таким человеком; даже в столице, куда вы недавно приехали и всему чужды, вы поздравили бы себя с подобным знакомством. Сначала вы очень полюбили бы Ивана Васильевича и не могли бы довольно нахвалиться им; но скоро вы с удивлением заметили бы, что в нем ничего не обнаруживается нового, что он весь высказался и выказался вам, что вы его выучили наизусть, и что он стал вам скучен, как книга, которую вы, за неимением других, сто раз перечли и наизусть, знаете. Сначала вам покажется, что он добр, даже очень добр; но потом вы увидите, что эта доброта в нем – совершенно отрицательное достоинство, в котором больше отсутствия зла, нежели положительного присутствия добра, что эта доброта похожа на мягкость, свидетельствующую об отсутствии всякой энергии воли, всякой самостоятельности характера, всякого резкого и определенного выражения личности. И тогда вы поймете, что доброта Ивана Васильевича тесно связана в нем с бессилием на зло. Сначала вам покажется, что он умен, даже очень умен; вы и потом никогда не скажете, чтоб он был глуп, потому что это была бы вопиющая неправда; но вы скоро заметите, что ум его – ограниченный, легкий и поверхностный, который неспособен долго и постоянно останавливаться на одном предмете, неспособен к сомнению и его мукам и борьбе. Тогда вы поймете, что его ум чисто страдательный, то есть способный раздражаться и приходить в деятельность от чужих мыслей, но неспособный сам родить никакой мысли, ничего понять самостоятельно, оригинально, неспособный даже усвоить себе ничего чужого. Так же скоро исчезнет и ваше мнение о его талантах – и исчезнет тем скорее, чем больше вы в них видели. Если вы и заметите в нем способность к чему-нибудь, то скоро увидите, что она служит ему для того только, чтоб все начинать, ничего не оканчивая, за все браться, ничем не овладевая. Но всего более приобрел он ваше расположение, вашу любовь, даже ваше уважение – избытком чувства, готового откликнуться на все человеческое, и что же! с этой стороны всего более и должен потерять он в ваших глазах, когда вы лучше рассмотрите и узнаете его. Его чувство так чуждо всякой глубины, всякой энергии, всякой продолжительности и между тем так легко воспламеняется и проходит, не оставляя следа, что оно похоже больше на нервическую раздражительность, на чувствительность (susceptibilite), нежели на чувство. Ум, сердце, дарования, словом вся натура