Макс с облегчением кивнул. Его охватывало беспокойство при мысли о том, как композитор, вопреки его советам, входит в притон с пистолетом в кармане.
– Тем лучше.
Казалось, ничего не изменилось за эти двенадцать лет, что Макс не был здесь, хоть и приезжал раза два в Буэнос-Айрес. Он шел сейчас, будто ступая по собственным следам, вспоминая дом невдалеке отсюда, где провел детство и раннюю юность, – доходный дом, неотличимый от других таких же на улице Виэйтес, в квартале и в городе. Стиснутые стенами ветхого двухэтажного здания, там копошились пестрые, разношерстные, лишенные и намека на приватность бытия полторы сотни людей всех возрастов, звучала испанская, итальянская, польская, немецкая речь. Там не запирались двери, и в съемных комнатах многочисленными семействами и поодиночке жили эмигранты обоих полов: те, кому повезло, работали на Южной железной дороге, на дебаркадерах и пристанях Риачуэло, на окрестных фабриках, четырежды в день завывавших гудками, которые определяли уклад семей, где не водилось часов. Женщины, ворочавшие в чанах одежду, дети, роившиеся во внутреннем дворе под вечно вывешенным на просушку бельем, которое пропитывалось чадом жарева, паром варева, вонью общих сортиров с обмазанными гудроном стенами. Комнаты, где крысы были на положении домашних животных. Мир, где лишь малые дети в невинности своей улыбались открыто, не предполагая еще, что жизнь обрекла почти каждого из них на неминуемое поражение.
– Ну, вот и пришли.
Они остановились у фонаря. За железнодорожной станцией, на другой стороне туннеля тянулась темная прямая улица, где среди приземистых лачуг стояло несколько двухэтажных домов; на одном из них горела неоновая вывеска «Отель», причем последняя буква отсутствовала. В дальнем конце улицы угадывалось в полутьме заведение, которое они искали, – нечто похожее на пакгауз с цинковыми стенами и крышей, с желтоватым фонариком над дверью. Макс дождался, когда справа возникнут сдвоенные фары «Пирс-Эрроу», который медленно продвигался вперед и затормозил там, где и было условлено, – в пятидесяти метрах, на соседнем перекрестке, начинался другой квартал. Когда фары погасли, Макс оглядел супругов и убедился, что композитор от волнения зевает, как рыба, выброшенная на сушу, а Меча Инсунса улыбается, странно блестя глазами. Тогда он пониже надвинул шляпу, сказал «пошли», и все трое пересекли улицу.
Внутри пахло табачным дымом, джином, бриллиантином и человеческим телом. Как и в других дансингах возле Риачуэло, в просторном помещении «Ферровиарии» днем торговали съестным и спиртным, а по вечерам играла музыка и устраивались танцы; деревянный пол скрипел под ногами, за железными столиками на железных стульях сидели посетители, а иные – самого бандитского вида – стояли у стойки, освещенной голыми электрическими лампочками: кто облокотился, кто привалился боком. На стене, за спиной бармена-испанца, которому помогала худосочная и нескладная девица, вяло сновавшая меж столиками, висело большое запыленное зеркало с рекламой кофе «Агила» и плакат страховой компании «Франко-Аргентина» с изображением гаучо, пьющего мате. Справа от стойки, у двери, за которой виднелись бочонки соленых сардин и ящики с вермишелью, между погашенной керосиновой печкой и древней ободранной пианолой «Олимп» на небольшой эстраде трио – аккордеон, гитара и пианино: клавиши слева были прожжены сигаретами – тянуло нечто заунывно-жалобное; и, вслушавшись, Макс не сразу узнал танго «Старый петух».
– Замечательно… – с восхищением пробормотал Армандо де Троэйе. – И так неожиданно… Другой мир.