Гулагский вытаращился на них. От удивления у него отвисла челюсть.

– Вы отвергаете мое гостеприимство?!

– У нас нет выбора, – признался Даргер. – Понимаете, мы направляемся в Московию и везем особо ценный подарок князю – сокровище столь редкое и дивное, что и могучего властителя сей дар не оставит равнодушным. Столь необычайны Жемчужины Византии, что лишь взгляд на них возбудит алчность даже в самых праведных людях. Потому – и мне очень жаль – мы должны избегать любопытных взоров. Просто для предотвращения раздора.

– Вы полагаете, я стану красть у людей, которые спасли мне жизнь?!

– Это сложно объяснить.

– Хотя… – встрял Довесок, – примите наши самые искренние извинения, но, увы, мы вынуждены настаивать.

Гулагский покраснел, хотя неясно было, от гнева или от унижения. Мрачно потирая бороду, он проворчал:

– Никогда еще меня так не оскорбляли. Видит Бог, никогда. Быть вышвырнутым из собственного дома! Ни от кого другого я бы этого не потерпел.

– Тогда договорились, – примирительно сказал Даргер. – Вы поистине щедрый человек, друг мой.

– Благодарим вас, сударь, за понимание, – твердо подытожил Довесок.

В городке зазвонили колокола.

Глава 2

Аркадий Иванович Гулагский был пьян стихами. Он лежал навзничь на крыше отцовского дома и распевал:

«Последняя туча рассеянной бури!
Одна ты несешься по ясной лазури…»[2]

Что было технически неверно. Низкое и темное небо рассекала тонкая и яркая линия заката, зажатого между землей и облаками на западе. Вдобавок ветра дули по-осеннему холодные, а он не удосужился надеть куртку, прежде чем вылезти через слуховое окно на крышу. Но Аркадия ничего не волновало. В одной руке у него покоилась бутылка Пушкина, а в другой – жидкая антология мировой поэзии. Хранились они в отцовском винном погребе, который представлял собой запертое помещение в подвале, но Аркадий вырос в этом доме и знал все его секреты. От него ничего нельзя было скрыть. Аркадий проскользнул через окошко в подвал, а затем обнаружил среди балок широкую свободную доску, которая сдвигалась на добрый локоть, быстро просочился внутрь и, пошарив в темноте, ухватил две бутылки наугад. И ему повезло: об этом свидетельствовало то, что в первой емкости оказался чистейший Пушкин! Правда, решение пить его одновременно с плохо составленным сборником иностранных виршей и коротких прозаических отрывков в бездарных переводах говорило о крайней незрелости похитителя.

В церквях городка начали звонить колокола. Аркадий улыбнулся.

– «Вновь потухнут, вновь блестят, – прошептал он. – И роняют светлый взгляд… На грядущее, где дремлет, – он рыгнул, – безмятежность нежных снов». Да кончится это когда-нибудь? «Возвещаемых согласьем золотых колоколов».[3] Интересно, с чего все всполошились?

Аркадий не без труда принял сидячее положение, в процессе выпустив из рук бутылку. Пушкин, подпрыгивая, покатился вниз по крыше, разбрызгивая жидкую поэзию, и разбился во дворе внизу. Молодой человек нахмурился ему вслед, поднес другую початую бутылку к губам и выпил ее до дна.

– Думай! – сурово приказал он себе. – Почему звонят в колокола? Свадьбы, похороны, церковные службы, войны. Сейчас ничто не подходит, а то бы я знал. Также, чтобы приветствовать возвращение блудного сына, путешественника, героя из его странствий… О, черт.

Он неуклюже поднялся на ноги.

– Отец!


Немощеная площадь была запружена народом, когда Иван Аркадьевич Гулагский въехал в город через ворота в живой изгороди в сопровождении трех ярко раскрашенных фургонов. Гулагского сопровождали два незнакомца на конях, причем один из всадников волок на веревке побитые останки киберволка. Гулагский держал спину прямо и широко улыбался, махая рукой всем и каждому. Аркадий восхищенно жмурился позади толпы. Старый хвастун умел пустить пыль в глаза – таланта у него не отнять.