Двенадцатый номер хватает меня за руку. Его пальцы будто прожигают дыры в моей рубашке. И где в голове глухо раздается его голос:

– О черт, черт… прости… ты не ушиблась?

Но я почти не слышу его, потому что в голове крутится лишь одно: умри, ублюдок, чертов козел, чтоб ты сдох:, умри, умри, умри.!

Я не знаю, что делать – ведь не может быть, чтобы такие мысли возникли в моей голове. Как их объяснить? Слова уже вертятся на языке, я готова их прокричать. А я никогда не говорила вслух ничего подобного, не думала так о другом человеке – но вот же, слова тут как тут. Мало того, мне кажется, что в данный момент это единственные слова родного языка, которые я знаю; весь мой словарный запас вдруг уменьшается до бесконечного потока ругательств и оскорблений.

Парень стоит передо мной, а я перед ним, схватившись за живот. Он смотрит не на меня, а на мою одежду, очки и дурацкую прическу.

– Прости, – повторяет он. Я по-прежнему молчу, и он продолжает: – Я тебя не заметил. – Парень так отчетливо выговаривает слова, будто думает, что я глухая.

Он снова повторяет эти четыре слова: «Я. Тебя. Не. Видел». И каждое, как спичка, чиркающая по тонкой шероховатой полоске серы на спичечном коробке. Раз, два, три, четыре. Не вспыхнуло.

Пусть скажет еще хоть слово.

– Ты в порядке?

И тут я вспыхиваю. О боже, я горю.

Это что-то новенькое. Это чувство. Не злость, не грусть, не стыд. Оно сжигает все внутри – мысли, память, все чувства до единого, – и заполняет собой образовавшуюся пустоту.

Ярость. Я становлюсь воплощением абсолютной, чистейшей ярости.

Я смотрю, как парень поднимает с пола мой кларнет. Протягивает его мне. Я беру его дрожащими руками и осторожно прижимаю к себе, но на этот раз по другой причине. Ведь каждая клеточка моего тела и мозга мечтает ударить его этим кларнетом; бить, бить, бить его жестким пластиковым футляром.

– Кажется, она ударилась. – Это голос Мары. – А ты бы смотрел, куда бежишь! – И она снова обращается ко мне: – Ты как, Иди?

Но я не могу ответить: в голове раз за разом прокручивается кровавая картина убиения несчастного баскетболиста. И это пугает меня до чертиков. Потому что у меня не должны возникать такие мысли. Я не такая! Но что-то варварское, что-то животное охватило меня и кипит под кожей, в костях и в крови.

Я заставляю ноги идти. Боюсь, что если не сдвинусь с места, то сделаю что-то безумное, что-то очень плохое, а если открою рот, скажу эти ужасные слова. Проходит секунда, я слышу его удаляющиеся шаги и говорю себе: пусть бежит, правильно; они все должны бежать от меня, потому что я опасна. Опасна для их жизни.

Меня догоняет Мара и произносит лишь одно слово, ярко характеризующее ситуацию: «козел». Потом смотрит через плечо и добавляет:

– Хотя я была бы не прочь, если бы он в меня врезался. Несильно, конечно. Ну, это я так.

Я смотрю на нее, и уголки губ сами ползут вверх. Это почти больно – но боль другая, не та, что пронизывает живот. Я как будто улыбаюсь впервые в жизни. Мара смеется и кладет руку мне на плечо.

– Ты правда в порядке? – спрашивает она. И я киваю, хотя не уверена, что это так. Что я когда- нибудь снова буду в порядке.

– Пора, – объявляет Мара. Мы сидим в ее комнате на полу. Я только что вырезала из ее волос большой комок розовой жвачки, который кто-то приклеил ей на голову в школе. Он так застыл, что арахисовое масло и аккуратное вычесывание уже не могли помочь.

Мы продолжаем спор, начавшийся еще несколько месяцев назад.

– Так значит, рыжий. – Между нами стоит коробка с краской для волос. Я ничего не сказала, когда Мара бросила ходить на репетиции и принялась таскать сигареты из сумки своей матери, но сейчас надо высказаться, иначе будет слишком поздно. – Ты отдаешь себе отчет, что этот цвет вообще-то красный? – Я смотрю на модель, изображенную на коробке.