Вышестоящие начальники недолюбливали прямого, как оглобля, капитана, частенько высказывавшего мнение, отличное от единственно правильного. Порой доходило до угроз отдать комбата под трибунал. Особенно вышестоящих начальников раздражало то неприятное обстоятельство, что капитан далеко не всегда был неправ.


Когда разрывы снарядов и мин остались позади и отпала необходимость то и дело плюхаться наземь, а потом лишь через не могу подниматься, капитан наконец объявил привал. Приказал рассредоточиться, да кто ж его послушал: впритирку теплее. Коснувшись земли не брюхом, как при обстреле, а спиной, люди мгновенно отключились. Капитан не решился кого-то поставить в охранение: что проку – стоя будут спать. А потом что с ними делать, расстреливать за сон на посту? Да и вряд ли немцы решатся так глубоко проникнуть в лес без танковой поддержки, будут ждать, пока сами выйдем. А выйти рано или поздно придётся. Вопрос – где.

Когда же капитан, подложив под себя полевую сумку, чтоб не спёрли, сел и подпёр позвоночником сосну, то и сам провалился в сон. Успел только пометить в уме, что над самыми макушками сосен пролетела, занудно свербя слух, растреклятая «рама» – двухфюзеляжный немецкий самолёт-разведчик. По нему стреляй не стреляй – летит себе хоть бы хны.

…И всё, как отрезало капитана от бытия.


Разбудили тех, кому суждено было проснуться, взрывы бомб и пробирающий до печёнки вой пикирующих бомбардировщиков. Сколько их было – два, десять, не разберёшь: один отбомбился, следом другой. Бомбы они клали именно туда, куда надо. А спрятаться было негде, ни ложбиночки какой. Сосны, сосны среди глубокого мха и черничного подлеска. Да не такие сосны, как на циферблате у ходиков, где три медведя озорничают на поваленных соснищах, а так – слеги в кисть руки толщиной с голыми до макушек стволами. Оставалось только уповать на Бога, что Семён и делал усердно, перевернувшись на живот и уткнув голову в комель дерева. Уши ладонями зажал, чтоб не оглохнуть, если выживет.

Услышала его Пресвятая Богородица. А многих не услышала. Или они безбожниками были? Ладно бы осколком в сердце – хорошая смерть, лежишь, как живой, только шинель попорчена. А то ведь кого по черничнику разметало – не соберёшь, кому что оторвало… Правду батя говорил: войну легко слышать, да тяжело видеть. Когда через тысячу лет опорожнились фашисты от бомб, и живым ощутил себя Родин, почувствовал постороннюю тяжесть на спине. Стряхнул тяжесть, посмотрел: нога в ватной брючине и в сапоге с раззявленной подошвой, выдернутая из самого некуда. И ведь не почувствовал, когда она на него свалилась.

Услышал зов сквозь гул в ушах:

– Браточки, сюда! Сюда, браточки!

Пополз на зов, ещё не будучи уверен, что бомбёжка кончилась. Вблизи воронки, остро пахнущей перегоревшим порохом, лежал под надломленной сосной кусок солдата – в кровище, без обеих ног и с вывороченными из живота внутренностями.

– Ой, браток, посмотри, ноги целы?

– Целы, целы, куда ж они денутся.

– Вот и ладненько – а то как же я без ног, – виновато улыбнулся обрубок и затих. Семён ещё подумал, не этого ли солдата нога угодила в него. Может, и не этого: выбор у бомбы был большой.


Невредимым оказался и капитан, хотя особо не берёгся: бомба, если ей нужно, и в окопе, и даже в блиндаже найдёт, не то что под дырявым покровом леса. Поднявшись с земли и отряхнувшись от иголок и песка, перво-наперво пучком мха отёр сапоги от налипшей лесной грязи. Перекинул через плечо командирскую сумку, поправил кобуры и револьвер. К нему подтягивались, окружая, уцелевшие бойцы, все немного не в себе от того, что уцелели. Перебрасывались нервными смешками. И не скрывали радости, наблюдая хорошащегося комбата. Стало их, на глазок, едва ли не вдвое меньше, чем было до бомбёжки. Издали и вблизи раздавались стоны, крики и мат тех, кому скорее не повезло, чем повезло остаться в живых; кто-то просил пристрелить себя. На них не обращали внимание. Все понимали: ранение, если обезноживало, было равнозначно гибели, только растянутой во времени и оттого мучительной. Врачевать раненых было некому и нечем. Тащить же их на закорках незнамо куда никому и в голову придти не могло: ходячим бы выбраться. И немцы, буде наткнутся на этот ими сотворённый ад, тоже, ежу понятно, не поволокут недобитых иванов на себе в плен через лес, что бы там ни названивала Женевская конвенция о военнопленных. Так что песенка неходячих раненых была спета в то одно мгновенье, когда вонзался в них кусочек горячего металла. И винить некого.