Голубь, символ мира, расправив крылья лежал на тротуаре, грудь его прижалась к асфальту, но потухшие глаза в последний раз обратились к небу. Собака топталась рядом, обнюхивала и, кажется, намеревалась сожрать. Городская бродяжка – извечно мокрая и потрёпанная, точно и родилась такой. Эти бы сожрали и человека, но тела людей успевали вовремя убрать. Пока что.
Город, изглоданный нищетой, населённый пропащими, уже давно не видел ни яркого солнца, ни чистого снега. Вечный дождь, либо серый пепел, или же сумбурная смесь того и другого, оставляющая ляпки на одежде. Изредка на улицы сходил туман, густой как дёготь. Но никому и никогда не случалось в нём заблудиться – местные, изо дня в день живущие одним и тем же днём, могли безошибочно найти дорогу из дома и дорогу домой, даже будучи ослепшими на оба глаза. Каждое утро они выбирались из замызганных, пропахших испарениями рвоты и мочи подъездов, делали строго нужное количество шагов в одном и том же направлении, замыкались в нелюбимом занятии на многие часы, а по их прошествии ступали назад. И шли что в одном, что в другом направлении всегда в одинаковой манере – как будто бы и не хотят вовсе, но в то же время стремятся поскорее с этим покончить. А коли и случалось попасть под дождь, то они, конечно, убыстрялись, но как-то вяло, лениво, как будто в моменте решая, что не так уж это и страшно – чуть-чуть намокриться. А спешить-то всё-таки куда? Массивные многоквартирки, за облупленной глазурью которых щерился кирпич, лениво подзывали к себе тусклым светом в окнах, но идти туда не хотелось.
Августином Блаженным утверждалось, будто бы мир ненавидят те, кто растерзал истину. Для Безликого вот уже двадцать лет весь мир ограничивался одним знакомым городом, где истину растерзал не он, а все разом и при этом никто – её труп покоился под ржавым крошевом, был присыпан пеплом и утоплен в рвоте, закатан в неровный асфальт с растянувшейся на нём смердящей гнилью псиной, сбитой безмятежным водителем фуры, столь спешившим не к родным детям, а к поеденной жизнью грошовой гетере, третий час стаптывающей ноги у обочины в ожидании одиннадцатого клиента, чтобы под утро вернуться в обвешенное задолженностями неприбранное логово и, не умывшись, так по-матерински приложиться губами к любимому, рождённому от семени невесть кого, чаду, и простить себя за столь рьяное старание обеспечить ему сытное будущее. В таком антураже не принято задумываться об утверждениях какого-то Августина – на то он и блаженный, в конце-то концов.
Когда Безликий наконец добрался, его неприветливым взглядом встретил хромоногий охранник, что курил у проходной. Офисное здание, десятки однотипных кабинетов, сотни людей-функций. Страж смотрел на Безликого хмуро, губами жуя сигарету, пропускать отказался: нету фотографии в базе, вот только и взяться ей неоткуда – Безликий давно покончил с фотографированием. Десять минут ожиданий, они же десять минут опоздания, до которого никому нет дела, и подоспел по-настоящему опоздавший коллега, замолвил перед Стражем, уже курящим следующую, словечко, и Безликий в здании, на работе.
Работать он начал недавно: зарабатывал маловато, но трудностей не испытывал. Его пустые глаза утыкались в монитор, пальцы отрешённо стучали по клавишам, задача выполнялась. В мире нолей и единиц нет правил о душе, эмоциях, страстях – здесь они лишь функции, которые можно и не объявлять. В пару нажатий любая программа будет очищена, останется только надоедливо мигающий курсор, напрашивающийся чем-то разродиться, что-то создать, воплотить в жизнь волю того, кто им управляет. Тот, кто программировал этот город, давно оставил свой проект, не потрудившись напоследок удалить уже написанное. В проекте остались повисшие мёртвым грузом вводные, без конца вызывались глобальные функции, а в них отрабатывали нескончаемые циклы люди-функции, и от перегрузок программа непрестанно сбоила. Ещё один день, ещё одна ночь, снова работа, когда-то зарплата, растратить до следующей, ждать новой, ну и желательно немножко отложить, сохранив хотя бы иллюзию возможности из этого цикла вырваться.