Чую, нехорошо чужую жизнь препарировать. Надо тикать. Только подобрался к стволу, бабушка Катя во двор вылетает да бегом во времянку. Тут же назад, тащит в руках две трёхлитровые банки с солёными огурцами и помидорами. Я было с дерева, она к колодцу с ведром и плачет.

Всё, думаю, попал! Но тут, слава богу, Лёха нарисовался в самом начале проулка.

– Мамашка! – кричит. – Я премию получил!

Идёт Лёха с портфельчиком, в бежевом костюмчике с искоркой, в туфельках «Нариман», что у нас в КБО шьют. Ну ещё бы – начальник участка!

Увидела его «мамашка», уронила ведро в колодец, спиной передёрнула – и во двор. Схватила поганый веник, которым сметала куриные говны, сын только в калитку – она его этим веником в харю:

– Ах ты ж кобелюка проклятый, подлец, сукин сын! Женись, падла! Сей же час собирайся в ЗАГС, или в хату ко мне ни ногой! У меня теперь дочка есть. Будем с ней моих внучек кохать.

И точно! Принесла Лёшке Любаха двух девчонок-близняшек. Так в одночасье закончилась его холостая жизнь.


Нещадно палило солнце. Дед ушёл на работу просить отгул. Бабушка в тени виноградника ощипывала цыплёнка. Я пообедал, походил по двору, не зная, куда себя деть. От нечего делать налил в банку солярки и стал отмывать от смолы лист нержавейки. За этим делом меня и застукал Витька Григорьев. Поуркал, поздоровался и спросил:

– Ты чё на улицу не выходишь?

– И пра, – вставила бабушка, – сходили бы на речку, ополоснулись.

– Ладно, погнали…

Тропинка петляла вдоль плетней и штакетников, тополей и плодовых деревьев. Там вишню сорвёшь на ходу, там яблоко. Не вскапывали ещё придомовые участки, не сажали картошку на уличных огородиках.

– Ты чё, в Филониху врюхался? – по пути спросил Витёк.

– Была лахва![11] – отнекался я и сплюнул.

Не хотелось мне ему говорить о своих внутренних побуждениях, всё равно не поймёт. А тут ещё вспомнилось, что осталось всего три дня из отпущенных мне. Как мало я по большому счёту успел! А ведь нужно ещё сдать бабушке Кате дядьку Ваньку Погребняка, может, успеет вылечить; предупредить Раздабариных, чтобы за младенцем следили: он, как ходить начнёт, останется без присмотра и в нашей речушке утонет…

– Вчера по дворам ходили, – просветил меня Витька, – записывали в новую школу…

Во, кстати, напомнил!

– Ты Наташку Городнюю знаешь? – перебил я его.

– Ту, что жила на соседней улице? – с подозрением уточнил мой дружбан.

– Ну да, Наташка из параллельного класса. Толстая такая, носатая. А почему «жила»?

– Так уехали они с матерью позавчера. Родители развелись, они и уехали. Говорят, в Медвежьегорск. А чё ты спросил?

– И братика младшего увезли?

– Ну да, а чё ты спросил?! – Витька встал, сжал кулаки и повернулся ко мне. Не зря пацаны говорили, что он по Наташке сох.

– А ты тогда чё о Филонихе спрашивал?! – наехал я на него в качестве оправдания.

Но было уже поздно.

– Крову мать! – возопил Казия, пуская правую руку в свободный полёт.

Это было бы очень похоже на классический боковой, если бы Витька сподобился хоть как-то держать защиту. Да, кое-что из моих уроков пошло ему впрок.

Я хотел уже сунуть ему ответку, но передумал. Просто шагнул влево, нырнул под кулак, поймал на излёте другую руку и завернул ему за спину. Мой старый дружбан оказался в позе бича, собирающего окурки. Ему было больно.

– Крову мать! – снова сдавленно прохрипел он. – Пусти, падла!

Мне ничего больше не оставалось, как развернуть его курсом на ближайший забор и сунуть носом между двух соседних штакетин. Иначе быть рецидиву.

– Я тебя не о Наташке спрашивал, а о её младшем брате.

– Крову мать!

Пришлось пару раз повторить и слова, и всю процедуру в целом. Наконец прозвучало осмысленное: