Непревзойденный мастер сатирического «цеха» и условных форм поэтики, Щедрин был в то же время полностью одарен главнейшими качествами великого художника-реалиста – способностью создавать мир живых людей, глубокие человеческие характеры, видеть и изображать трагическое, причем даже в таких судьбах и ситуациях, которые, казалось бы, не могли заключать в себе никакого трагизма. Абсолютная вершина Щедрина в искусстве его беспощадного реализма и трагического – «Господа Головлевы». Финальные сцены романа происходят в неподвижной и как бы несуществующей жизни, в «светящейся пустоте», окруженной мраком головлевского дома, из каждого угла которого ползут шорохи и «умертвил». Сгущая постепенно этот мрак, Щедрин как бы растворяет в нем жуткую фигуру Иудушки. Но вдруг писатель бросает в эту тьму, как Рембрандт на своих полотнах, тонкий луч света. Слабый луч всего лишь от искры пробудившейся в Иудушке «одичалой совести», но пробудившейся поздно, бесплодно. И вот – чудо искусства, чудо художника! – отвратительная и страшная фигура выморочного «героя» превращается в трагическую. Казалось бы, вконец обесчеловеченный человек возвращает себе человеческое, испытывает нравственное страдание… Но это не реабилитация Иудушки, а завершение суда над ним моральным возмездием.
Суровость и мрачность многих щедринских картин служили и служат иногда поводом для выводов об угрюмости, даже пессимизме Щедрина, будто бы не способного по самой своей природе к восприятию света, радости и многоцветья мира. Действительно, социальное зрение писателя было таково, что он преимущественно, говоря словами Гоголя, видел вещи «с одного боку». Вот, например, для иллюстрации сказанного салтыковская зарисовка Дворцовой площади в Петербурге – одного из красивейших и величественнейших архитектурных пейзажей мира: «Передо мною расстилалась неоглядная пустыня, обрамленная всякого рода присутственными местами, которые как-то хмуро, почти свирепо глядели на меня зияющими отверстиями своих бесчисленных окон, дверей и ворот. При взгляде на эти черные пятна, похожие на выколотые глаза, в душе невольно рождалось ощущение упраздненности. Казалось, что тут витают не люди, а только тени людей. Да и те не постоянно прижились, а налетают урывками; появятся, произведут какой-то таинственный шелест, помечутся в бесцельной тоске и опять исчезнут, предоставив упраздненное место в жертву оргии архивных крыс, экзекуторов и сторожей». Во всей русской литературе прославленный архитектурный пейзаж Петербурга мог быть изображен с такой сатирической жесткостью только Щедриным. При всем том суровый и мрачный писатель все же хорошо знал, «сколько еще разлито света в самих сумерках» и «сколько еще теплится красоты и добра под темным флером, наброшенным на жизнь». Но не такова была его общественная позиция, не таковы зовы его обличительного и карающего искусства, глаз и эмоции художника, чтобы в условиях «сумерек» и «темного флёра», тяготевших над страной и народом, совершать эстетические прогулки в область прекрасного. «Прокурор русской общественной жизни», как его называли современники, он хотел обвинять – и обвинял, хотел наносить удары по твердыням глуповского мира – и наносил их с поистине сокрушающей силой. И ради этих главнейших целей он действительно нередко «запирал свою мастерскую» художника «от поэтических элементов жизни».
Но, во-первых, у Щедрина все же есть немало истинно «поэтических элементов», особенно на страницах народных и пейзажных. А во-вторых, у него, художника отрицательных сторон жизни, была особая эстетика – эстетика «скрытого» идеала. Прекрасное, в том числе и поэтическое, в сугубо обличительном творчестве Щедрина не столько дано сколько