Диман резко стартовал. Номера номерами, но машина помята, а в салоне человек покалеченный. Благо до поворота на Свиблово постов нет, а по дороге можно будет его где-нибудь выкинуть.
Да вот только больно много машин вокруг.
***
К ночи опять спустился туман.
Час назад закончили хоронить солдат, сбросив тела в наспех вырытые братские могилы.
Что-то нехорошее было в ночной тишине. Эта земля была чужая, и все здесь было чужое. Солдаты приумолкли. Дальше ходу не было, назад тоже. Был дан приказ: держать позицию. 157—й полк готовил плацдарм для наступления подходящих войск.
Велибор сидел на обломках разбитого дота и курил. Дым сквозился через пальцы, размазывая желтый никотин по заскорузлой и обветренной руке.
Быстро загустело сыростью.
Как-то так получилось, что Велибор держался особняком, он редко общался с бойцами, только в случае служебной необходимости, да и то говорил крайне неохотно, словно экономя слова. В минуты отдыха он предпочитал быть наедине с самим собой. Война – это что-то омерзительно уродливое, сопряженное с постоянными тяготами пути и постоянным страданием. Единственное, что облагораживает её мрачный лик – необыкновенное чувство сплоченности, рождающееся в людях. Она все меняет. Неважно кем ты был до войны, неважно каков ты с виду. Эти условности исчезают моментально, стоит только влезть в истертую униформу и нахлобучить огромную каску. Это нисколько не походит на образ тех солдат-героев, который рисуется гражданским. Это больше напоминает толпу заключенных. Людей гонят на смерть, и они покорным стадом идут прямиком навстречу верной гибели. Поначалу – это вбитый в подсознании еще в подготовительных лагерях инстинктивный ужас перед ослушанием офицерского приказа, который сильнее даже страха смерти, потом это просто привычка. А со временем замечаешь, что нельзя не идти со всеми. Нельзя оставить товарищей под пулями. Когда начинаешь ценить свою жизнь не больше, чем жизнь соседа. Не во имя самопожертвования ради высших идеалов, а просто потому, что ребята не раз подставляли тебе свое плечо и ты знаешь, что иначе и быть не может, и ты самим собой разумеющимся фактом утверждаешься боевой единицей. Вот тогда-то некогда хлипкие и не находившие себя в мирной жизни астматичные юноши проявляют чудеса героизма, вытаскивая раненых или даже мертвых товарищей (а то и совершенно незнакомых им людей) из мясорубок полевых сражений, когда и сам, возможно, через мгновение будешь перемешан с землей и останками некогда убиенных, а ныне уже разложившихся людей, ошметки плоти и одежды которых щедро удобряют землю под твоими ногами. Здесь не существует суетности мирной жизни.
Бойцы дивились Велибору. Он не был жесток с подчиненными, он не пытался угодить начальству, при этом он не был ни скромником, ни гордецом. Что вело его вперед? Никто не знал. У него не было друзей, а на войне очень трудно без друзей, пусть и друзей на миг, на час, на день, до тех пор, пока они не останутся лежать в земле, а их место займут другие. А у него их не было. Он мог сутками молчать, не глядя ни на кого. Сидел в одной позе и, казалось, смотрит не перед собой, а внутрь. Ладно бы еще писал что-нибудь, были тут такие, у кого просыпалась бездна талантов и, как это бывает у пожизненно заключенных, они с головой уходили каждый в свое. Кто-то музицировал, пусть и ложкой о миску, кто-то сочинял печальные стихи, изводя тонны ценной для измученных постоянным несварением людей бумаги на свои более чем посредственные опусы, а Велибор просто молчал и все.
Однажды они пролежали двое суток в окопах под прицельным огнем и все это время из воронки сотней метров ближе к противнику раздавались истошные стоны раненой кавалерийской лошади, настолько страшные, что у бывалых бойцов мороз по коже шел. Она никак не могла умереть, по всей видимости осколком ей пропороло брюхо и она свалилась в воронку, где и лежала, терзаемая непередаваемой мукой. Первый день её почти не было слышно за воем и разрывами снарядов, но когда к вечеру орудийный обстрел начал стихать, её почти человеческое стенание зазвучало очень отчетливо. Часам к трем ночи люди были близки к помешательству. Кто-то пытался высунуться и пристрелить её, но, во-первых, воронка была достаточно глубока, чтобы скрыть её от пуль, а во-вторых, любое движение вызывало плотный огонь противника и не то что приблизиться к ней – просто задержаться снаружи означало верную смерть. С рассветом обстрел вновь усилился, а к вечеру она, мучимая жаждой и болью, почти умолкла. Почти. Её тихие жалобные, похожие на детские, вздохи еще больше резали человеческий слух.