Меня волновало тогда только одно: если нас выведут на расстрел до восхода солнца, не подумают ли наши убийцы, что я дрожу от страха, а не от холода? Мне хотелось, чтобы с нами расправились после восхода солнца, когда будет теплее. Тогда я и другие товарищи, немного отогревшись, смогли бы держаться с большим достоинством.

Все больше и больше росла уверенность, что нас везут на расстрел. Дополнительное подтверждение видели и в том, что нас поместили вместе с женщинами, тогда как арестованных женщин и мужчин обычно не сажают вместе ни в камеру, ни в вагоны. К тому же в нашей половине вагона не было ни параши, ни уборной, что вызывало глубочайшее возмущение и одновременно стыд.

Медленно тянулись часы. Каждый думал о своем. В голове у меня все время проносилась мысль, как хорошо было бы послужить революции хотя бы еще годика два-три и уж если погибнуть, то в открытом бою!

Вспоминал я свою семью. Особенно меня волновало, что мать, наверное, уже решила, что мы погибли. Она, вероятно, уже слышала, что бакинских большевиков расстреляли, но не могла знать, что я еще жив. Вспомнил своих сестер и братьев.

Вспомнил, конечно, и свою троюродную сестру Ашхен. Уже в 1913 г., за четыре года до Февральской революции, я понял, что мои чувства к ней больше чем к сестре. Но по старинному армянскому обычаю троюродный брат не может жениться на троюродной сестре. Народный обычай требовал «семи колен», а здесь не хватало одного колена. Конечно, я давно уже был атеистом, но народные обычаи имели свою силу. Я понимал, что родители и родственники будут против нашего брака и осудят меня за него.

Я все больше и больше любил Ашхен, и мне становилось труднее скрывать свои чувства. Мне захотелось объясниться ей в любви, но я как-то испугался и не сделал этого, хотя видел ее хорошее отношение ко мне. А вдруг она откажет мне? Мужская гордость не позволяла рисковать своей честью.

Четыре года я не осмеливался признаться ей в своем чувстве: вел себя строго и отчужденно. Однако в 1917 г. летом я не выдержал и объяснился Ашхен в любви. Она сказала, что и сама давно любит меня, только всегда поражалась моему черствому, сухому отношению к ней.

Предвидя все трудности и опасности моего участия в революционной борьбе, я сказал Ашхен, что нам надо немного подождать с женитьбой: ведь в предстоящей борьбе я могу погибнуть, а она может остаться вдовой, да еще, возможно, с ребенком. «Вот когда все успокоится, революция победит, тогда мы с тобой и поженимся», – говорил я. Ашхен со мной согласилась. Она все уже хорошо понимала: за три месяца до этого Ашхен вступила в партию большевиков. Мы условились, что о нашем решении никто не должен знать. Она училась тогда в последнем классе Тифлисской армянской женской средней школы. Через год окончила учебу и уехала преподавать в армянскую деревню, в район Сухума.

И вот, пока поезд вез нас, как нам казалось, в последнее путешествие, я думал об Ашхен. Я утешал себя тем, что поступил правильно, не женившись на ней. Так ей будет легче.

Наконец через много часов поезд остановился на неизвестной нам станции. Через щели вагона мы хорошо слышим разговоры. Вот послышалась команда: «Отцепи вагон!» Все ясно.

Однако через несколько минут совершенно неожиданно вагон наш тронулся. В углу раздался облегченный вздох, и среди общего молчания Ольга Фиолетова произнесла: «Ну, еще живем!» У нас впервые мелькнула мысль: «А возможно, нас везут не на расстрел, а действительно переводят в другой город?»

Наконец поезд остановился на станции Кизыл-Арват.

Теперь мы уже не сомневались, что со станции нас повезут по улицам города в арестный дом. Было уже светло. Но нас неожиданно повели в сторону от городских улиц, и вскоре мы очутились в овраге – русле высохшей реки. И вновь у всех мелькнула мысль: не ведут ли на расстрел? Мы настолько были в этом уверены, что даже не стали спрашивать охрану, куда нас ведут. Пройдя овраг, мы оказались на другой стороне города. Открылись ворота в глинобитной стене, и нас ввели в небольшой одноэтажный каменный дом. Мужчин и женщин поместили в разные камеры.