Быстроногие первенцы, словно кедрята на южном взгорке, подрастали час от часу. Без пяти минут двухлетки. Мужики!

– А тебе, знаю, не терпится вновь насладиться материнством. Рожай, радость моя, рожай. И десятерых прокормлю.

Крепко любил он своих черноглазых баркачан[3]. Те напоминали ему птенцов болотного черныша – задиристых, крикливых. Не проходило двух недель, как таёжные чернышата начинали летать. И эти «амосики», на одно лицо, заговорили и встали на ножки – года не было. Только мать скажет, кто из них кто. Толю от Коли отец отличить не мог. Но папа – хитрый. Быстро сообразил и Толе стал прикалывать сзади к рукаву маленькую булавочку.

Люда удивлялась:

– День-деньской с ними, но совсем недавно стала их уверенно различать по вечно торчащим волосикам на макушке у Коли, а ты как-то быстро…

– Я – папа, мне кровь подсказывает, – улыбался муж, довольный своей смекалкой.

Но при первой же стирке его «хитрушка» обнаружилась.

– Дим! Твоя «зарубка» мне чуть палец насквозь не проколола! Сознаешься по-хорошему, бить не стану, – шутливо и примирительно потрепала его смоляные вихри жена.

Редкие часы общения с малышами для Дмитрия – самые счастливые. Он полностью отдавался на откуп детских фантазий. Сынишки-шалунишки зарывали его в прибрежный песок, ставили на четвереньки и до своего полного изнеможения катались на отцовской спине. Раскрашивали терпеливого папу под собачку, зайчика и Винни-Пуха. Уставших, но не угомонившихся малышей Дмитрийусаживалнаколени, веселочиталимполюбившиеся «Уйгурские сказки». Потом серьёзно расспрашивал, что они запомнили. Мальчишки наперебой улюлюкали. Гомону – на весь дом. Но Дмитрий с вниманием слушал, подбадривал, поддакивал, будто что-то понимал в их бесконечном лепете, нежно гладя чёрные пушистые головки.

В те годы семья жила в глухой заимке Куюмбе. Амосов работал в версте от дома, за Рыбачьим мысом, мастером на буровой. Та пикой упиралась в небосклон, по ночам пытаясь нанизать на себя игривые, подмигивающие, но всегда ускользающие от неё звёзды.

В пургу, пятидесятиградусные морозы, когда и тайга-то от стужи кукожилась, смиренно укрывалась плотным белоснежным покрывалом, Дмитрий до полуночи стоически что-то мастерил в кузнице. Кому-то ладил отвалившиеся от саней полозья, кому-то «штопал» кухонную утварь, а Толе с Колей – вечно ломающиеся игрушки.

Кормилица буровая давала щедрое пропитание куюмбовским семьям. Здесь зарабатывало на хлеб с маслом всё местное мужское и женское население. Он же работать жене не разрешал – хватало ей дел по дому. Нуждались в уходе и неустанном внимании шустро растущие мальчишки. Теперь и до родов Людмиле оставалось лишь два месяца. Надо бы слетать ей в Байкит к врачу, но погода стояла нелётная. Жгучий морозище с северным иглистым ветерком. В таком адском холоде даже металл сам по себе крошился, как сталинит при ударе. Вертолётчики отсиживались дома, по нескольку раз за день выбегали на крыльцо, вглядывались в мглистое небо и вымаливали у него милости.

…Воздушное пространство над тайгой и заимкой в тот день заполнила радужно искрящая алмазная изморозь. Низкое солнце, пробивающееся к земле блёклым рваным блином, лениво и безучастно сливалось с белой стылой безбрежностью. И лишь дымящиеся печные трубы да лабиринты протоптанных в два-три человеческих следа снежных коридоров обозначали в бесконечном царстве звенящего холода дома северян, живущих, однако, своей привычной жизнью.

Дмитрий был на буровой, когда у Людмилы внезапно начались схватки. Соседей не дозовёшься, и она, наскоро одев притихших ребят, вышла на улицу. Кружилась голова, отнималась спина, резала ножом боль внизу живота. «Неужели роды?» Потом мало что понимала, но крепко держала в своих руках ручонки маленьких сынков. Её с детьми догнала чья-то санная повозка, отвезла в медпункт.