Тут Чернышихина соседка Марьяниха уже через плетень глядит, здоровкается:
– Росное утро ноне, Сергей Микифорыч… Хороший денёк будет…
– Должно… – отвечает кузнец.
– Как спалось-то на новом месте? Поди-ка с молодайкой-то и снов не поглядел?
– С какой молодайкой? – опешил Чугунок.
– Во! Нате вам! Ну буде. Чего краснеешь? Шпарят тебя, что ли? Фёкла-то мне ещё с весны трындила про Зинкины по тебе вздохи. Извелась девка совсем. Она хоть и дурочка, а теперь уж куда денешься? Не крути башкой-то – не дышло… Как спать, так – свой, а встал, так – вой?
– Да тебя что, Марьяниха, муха укусила? Какая Зинка? Ты што языком-то мелешь? Ступай проспись!
– Ах ты, мерин боярский! Мне ещё и «проспись»! Тьфу! Будь ты весь в крапиве, поганец!
Повернулся кузнец от Марьянихи – из огородной калитки дед Маковей идёт, посошком ботву картофельную отгибает – в росе онучи не замочить бы.
– А! Молодой хозяин! Ни свет, ни заря, ты уж за поливку?… Добро! Везёт же людям. Ты, Сергей, Марьяниху не слухай. Живи! Она, Зинка-то, хоть и не крупяного помола мука, да с такою женой спокойней. Ить как в народе говорится: «На худую кобылу вор не родится». Пошто молчком-то? Свадьбешку б какую-никакую сыграли… Да Бог вас рассудит. Живите, как знаете.
От разговора во дворе Фёкла с постели поднялась, на крыльцо сонная вышла, при Маковее шумит на всю округу:
– Чего-то ты, зятёк, рань пасёшь? Работа – не волк… Управимся за день-то.
Сам себя не помня, кинулся Чугунок в летник, упал на подстилку, Зинку Чернышёву представил себе.
Лихо одноглазое, а не девка была Фёклина дочь: конопата да угревата, потлива да рассупониста, вокруг её двух рук пальцами не сцепишь…
И то бы ещё терпеть можно. По голове Зинкиной стригун пробежал. Чернышиха, после лишая, клоки остатные с дочерниной головы состригла, на сковородке спалила да с гусиным салом перетёрла волосяной пепел. Теперь тою мазью мажет Зинке голову – лишай выгоняет.
И не подумал кузнец, когда за стол Чернышихин садился, что этакую глызу Фёкла ему в невесты прочит. Пойдёт теперь кататься по языкам беда Чугункова.
– Во как оплела! Оплела туго! – ударил кузнец кулаком в пол. – Спалю!
Но не спалил, не разнёс Чугунок на щепы собачью эту клеть.
Смирился кузнец, вихры свои чёрные, буйную головушку подставил он под икону вровень с повязанной платочком, смердящей гусиным салом, стриженой кочкой придурковатой невесты.
Была свадьба… Ой, была свадьба! Уревелись девки допьяна, охмелели бабы до тоски, проводили други Чугунка в этакую дальнюю дороженьку, место хитрое искать всю жизнь – гробовой свободушки.
Днём свадьбу сыграли, а к ночи жених в кузницу свою ушёл.
Зинке и той передалась Чугункова кручина: задумалась, загоревала…
Плачет кретя, да всё на ветер.
А Фёкла её со своей полки крестит:
– Буде тебе, конопатая, вавилоны разводить! Чо слюни-то распустила? Смотри, подушку сгноишь. За гриву парень не удержался, а за хвост не удержится – придёт.
Всю ноченьку просидел бедняга Чугунок в пристройке своей без сна.
Утро в оконце ряднушкою заткнул – и свет ему лишним показался. Только горе-то наше ходит не по жнивам, а по жилам…
На третий день бабка Ланида, что Чугункова отца обряжала, глядя с яру в распадок на Чугункову пристройку, толмила бабам:
– Поди-ка и обмывать нечего будет? На Ахтырския-то Пресвятую Богородицу[8] муха семь раз на дню плодится. Изрешетит тело – сквозь пальцы поползёт. Ввечеру наведаться надо ж.
– Надо ж… – толкуют бабы. – Ещё и вправду сунется кузнец в петлю.
Не выпало, однако, бабам благородство разводить. Сам кузнец на третий закат из пристройки выбрел. Но что это был за кузнец?