Но не обошлось и без красивой легенды. Из века в век Семипятницкие передают семейное предание о том, что истоки нашего рода не в татарском племени, к которому пращуры во время оно лишь прибились как к близким по тюркскому миру, а в древней Хазарии, когда-то великой державе, исчезнувшей, подобно Атлантиде, в потоке истории. Говорят даже, что семья наша состояла в близком родстве с Великим каганом.

Я не знаю, что в этой легенде правда, а что красивая сказка, возможно, помогавшая моим праотцам тешить своё самолюбие, уязвлённое бедной и зависимой жизнью. Но то ли всплывает моя генетическая прапамять, то ли действуют на подсознание все эти россказни, иногда мне снятся странные сны, подобный тому, который я увидел как раз прошлой ночью.

Хазарская демократия

В славном городе Итиле, что на Волге на реке, в стольном городе кагана, хазарейского царя, жил да был пастух кобылий, младший сын отца Наттуха, сам по имени Саат. Хотя, конечно, не былинно он жил, не таким слогом. А просто жил, прозаически. Пас в степи кобылиц, таскал на руках жеребят, из загонов выгребал навоз. И не то чтобы в самом Итиле – куда бедному пастуху, квадратная сажень на полёт стрелы от дворца кагана стоит не меньше пяти весов серебра. Жил на окраине, у самой границы со степью. Оно и удобнее: где в Итиле кобыл пасти? Порою и привязать негде! Так и торкаются наездники туда-сюда меж домов каменных, шесты все заняты, локтя свободного не найдёшь, чтобы накинуть поводья!

А в степи благодать: ковыль да ветер.

В худом шатре жил, дырявом. Но не печалился. Летней ночью в прорехи шатра звёзды пролазили, лучами гладили, грели.

И то сказать, никто, кроме них, Саата не гладил, не грел.

Потому тосковал Саат. Золота и серебра не алкал, к хоромам каменным не стремился и славы не желал, хотел только, чтобы рядом с ним была дева с волосами чёрными, глазами карими, грудью, как вымя молодой кобылицы, и крупом крутым. Долго по жене тосковал!

А потом и это прошло.

И тогда совсем хорошо стало Саату жить.

Итиль Саата не призывал, Саат Итиля не помнил. Даже мытарь забыл тропу к шатру Саата. Когда человек без жены и богатства, когда на базар не ходит, в бане языком не треплет, у каганских ворот пыль не глотает – его как и нет вовсе, невидимый он. Потому свободный.

Иногда так думал Саат: велик каган, слава ему и победа над всеми врагами, зачем кагану бедный пастух с кобылицами?

Куда кагану, благословенно имя его под луной и солнцем, помнить обо всех пастухах в бескрайней степи? Войска в набеги, налоги в казну, наложниц на ковры шерстяные – пойди со всеми делами государственными управься! Да и пастуху до кагана ли: вот гнедая жеребёнка принесла; молоко в бурдюке скисло, да как-то не так, створожилось, а той ночью волки выли с заката, не погрызли бы лошадей.

И получается, что живут каган и пастух – каждый сам по себе. Оно и хорошо.

Но каждый год случалось чудное. Во второе безлуние после равностояния дня и ночи на весенней траве Саат вставал с зарёй утренней, да как бы не просыпался, а спящий вставал. Брал посох кизиловый, шёл в туман к Итилю-городу.

Если бы видеть мог, то знал бы, что не один. Со всей степи люди в бешметах рваных идут, качаются. Глаза открыты, а смотрят сон. Друг на дружку наталкиваются, падают, кого и потопчут. И всё прут, прут, ровно муравьишки через протоку.

Потому что раз в году всей Хазарии уложено голосить за кагана да испирать Большой курултай.

Вот волочится Саат, и голова его делится на бортии. Потому что только бортии ноне испираются в Большой курултай.

И чувствует Саат, что три десятины его головы, от правого уха до макушки, за Единую Хазарию, эта бортия самая большая, и сам каган в ней или около.