«Нет, я не прежний Всеволод Васильевич, – размышлял Слепаков, – добросовестный, малопьющий, некурящий и хотя немного ворчливый и занудный, может быть, упрямый, но никому не желавший, тем более не делавший зла человек. Теперь должно собрать волю и мужество, чтобы наказать негодяя, который без причины (если я не знаю настоящей причины), но сознательно лгал по поводу околевшей собаки… Который натравил на меня вора, грабителя. Ведь Ботяну мог бы не только отнять пенсию. Он мог ударить, искалечить, не исключено – убить. Хлупин наверняка предполагал, что я буду сопротивляться. Всякое, всякое могло бы произойти. Не сидел бы я сейчас на скамейке, а гнил бы на кладбище… водил бы под землей компанию с симпатичным бархатным кротом. А моя Зина цветочки бы мне на могилку носила, плакала… Или не очень-то плакала бы моя фигуристая жена, а подыскивала мне подходящего заместителя».
И стала расти ненависть в сердце Слепакова, уже не подчиняясь никаким добродетельным доводам и увещеваниям. Она проявлялась в его бледности, как бы не поддающейся летнему загару, в его сжатых губах и угловато обозначившейся нижней челюсти.
Неровные, ущербные сны мучили Всеволода Васильевича. То являлось жестокое лицо с тонким хищным носом, с глубокими морщинами к углам язвительного синегубого рта. И такое тяжелое, нестерпимо мрачное состояние душило Слепакова, что впору было молиться и открещиваться от этого страшного лица. Но не знал Всеволод Васильевич облегчающих слов молитвы «не убоишася от страха ночнаго». И возникал кто-то из телевизионных «древних» кинокитайцев. Метя по полу широкими рукавами экзотических одежд, скакал он, будто игрушка на пружинах, рубил – узким у рукояти, широким к концу мечом. Кого рубил – непонятно, однако кровь брызгала и лилась потоками, а узкие глаза китайца смотрели безжалостно. Всеволод Васильевич не догадывался, кто этот китаец, буйствующий в его снах, зачем он размахивает старинным мечом. Однако чувство ненависти и мщения вполне соответствовало его теперешним настроениям. Иногда в болезненных видениях вставал Джордже Ботяну со свернутой шеей, и мутная струйка вытекала из его мертвого рта.
Лето заканчивалось, повестку из полиции не присылали. Слепаков пришел к выводу, что каких-либо серьезных улик для обвинения его по делу Ботяну нет. С женой вызов в следственное управление Слепаков не обсуждал. Простодушная Зинаида Гавриловна, занятая домашним хозяйством, работой в материально выгодном Салоне аргентинских танцев, так же как поездками к бедной, требующей поддержки сестре, не догадывалась о проблемах, терзающих ее немногословного и, как она втайне считала, недалекого мужа.
Запоздалая осень подступила хмуро, трава на строгинских бульварах и у реки утром отдавала мерзлой голубизной, деревья пожелтели, дожди сыпали регулярно.
Всеволод Васильевич Слепаков заметно осунулся, глаза стали тусклые, подозрительные. Он переоделся в старый серый плащ (более новый, светлый, несмотря на настояния Зинаиды Гавриловны, носить отказался) и черную всенародную кепочку старого образца с пуговкой на макушке. Ездил на старое свое предприятие инструктировать, остальные дни ходил по улицам, около рынка, у речного бетонного обрамления, и думал, будто чего-то или кого-то ждал.
И вот возник мужчина, не намного моложе Слепакова, жухлый, обшарпанный, в таком же, как у него, невзрачном, только более затрепанном плащишке, нос сизый блестит, под хитрыми гляделками мешки и рожа двухнедельной небритости. Алконавт бесспорный.
– Слепаков, пенсионер по выслуге лет? – спросил незнакомец давно пропитым голосом.