Картина называлась «Город».

– Волшебная работа! – сказал, наконец, Светлый. – Правда, она будит такую яростную и беспросветную тоску, что хочется немедленно напиться в дым, – добавил он, оглянувшись на окна. Железный наполнил протянутый стакан из трёхлитровой банки с игривой этикеткой «Огурцы»:

– А говоришь, что не разбираешься в живописи.

– Спасибо! – раздалось слева сзади. – Лучшей оценки я не мог и желать. Именно из этой тоски работа и родилась.

Светлый обернулся на голос. Рядом стоял высокий человек в чёрном свитере с высоким горлом. Глядел прямо в глаза, без улыбки.

– А вот и автор шедевра! – воскликнул Железный.

– Знакомьтесь: это – Чёрный, это – Светлый.

Они пожали руки.

–Да мы, кажется, виделись уже, – пробормотал Светлый смутившись. – Великолепная работа, поздравляю. Просто круто.

– А как положено масло! – воскликнул Железный.

Чёрный поморщился, махнул рукой:

– Спасибо, польщён. А напиться, действительно, хочется.

– Так в чём проблема? Прозит!

– На здрави!

– Ура!

Зазвенели стаканы.

Людей в студии осталось не много. Человек пятнадцать небольшими компаниями расположились вдоль стен, заваленных мольбертами, холстами и прочей утварью художников. Из двух колонок не громко, но качественно тянуло Лед Зеппелин, в воздухе слоями плавал табачный дым. Кроме сияющего полотна, вся остальная студия терялась в полумраке. Это был особенный уют мягко освещённой театральной сцены, когда спектакль окончен, зрители с актёрами уже разошлись, а искусство осталось.

Чёрный сидел в углу на бордовом пуфике у низкого столика карельской берёзы, оглядывая зал усталым полководцем после славной виктории. Вечер прошёл хорошо. Всем пришедшим его картина понравилась, ему жали руку и горячо поздравляли. Это приятно щекотало тщеславие. Но подумалось, что главная часть этого слова – тщета. Пока работа писалась, он чувствовал себя подключённым к источнику высокого напряжения, по телу струились потоки лазурной энергии, а с кончиков пальцев слетали искры. Мир вокруг существовал постольку, поскольку был необходим холст, краски и то, что приходило, как озарение. Само его бытие оправдывалось лишь актом творения, загадка которого вызывала дрожь и трепет.

Не всё шло гладко. Материя сопротивлялась, доводила своей неуклюжестью до белого каления, так что несколько холстов, уже почти законченных, полетели в печь. Не один раз он порывался забросить всё к чертям, напивался до беспамятства, но утром опять вставал к мольберту. Там, на сером холсте медленно появлялся Город, который он любил, и которого не существовало в этом мире, наверное.

Теперь вот он: сияет в самом сердце зимнего мрака невозможным окном, и, глядя на него, хочется выброситься в окно возможное, за которым треклятый туман и отвратительные оранжевые пятна уличных фонарей внизу. Картина сделалась чужой, как ставший взрослым эгоистичный ребёнок, начавший жить своей свежей интересной жизнью, в которой отцу отведено почётное, но незавидное место обязательных скучных посещений.

А восторги…. Они быстро проходят. Остаётся память о жизни с электричеством на кончиках онемевших пальцев, и ожидание новой встречи с ней.

Жажда.

– Так вот, об искусстве, – вернул его в студию голос Железного. – Для чего, зачем этот дивный цветок распускается на грязной помойке нашего мира?

– Искусство, – отозвался Чёрный. – Заполняет пустоту внутри.

– Но искусство бывает разное, – возразил сидящий напротив Светлый.

– Так и пустота внутри бывает разная. Бывает такая, куда ничего кроме помоев и не льётся. Впрочем, вполне возможно, что это взаимопорождающие явления.

– А я считаю, что искусство должно быть утилитарным, – заявил модно одетый мужчина, которого все называли Мажор.