Весь февраль он внимательно следил за светом, ползущим по подоконнику в комнате матушки Карен. Он сидел на полу и терпеливо ждал, когда луч коснется его босых ног. Вениамин вдруг понял, что раньше никогда по-настоящему не видел солнца.
С одной стороны, в солнце было что-то торжественное, с другой – оно внушало такой ужас, что хотелось плакать. Подобное чувство он испытывал на кладбище, когда смотрел на могильные плиты, а люди вокруг болтали о чем попало. В такие минуты ему казалось, что только он один по-настоящему знаком со смертью.
Вениамину страстно хотелось поговорить с кем-нибудь о солнечном свете, но слова застревали у него в горле. Нечего было и пытаться.
Однажды он признался Ханне, что всегда считает до ста, когда идет в темноте в уборную, и до тысячи, если осенним или зимним вечером ему нужно пойти в летний хлев. Это был закон. Объяснить его Вениамин не мог. Но знал, что, если он, досчитав до ста, не успеет закрыть задвижку на двери уборной, на него ополчится вся нежить земная. И тогда кто знает, чем дело кончится. Растолковать это Ханне он был не в силах. Однако она внимательно слушала его и моргала длинными ресницами.
– Без уборной, конечно, не обойдешься. Но зачем тебе ходить в летний хлев, если ты боишься темноты? – спросила она.
– Нужно же время от времени навещать место, где ты родился, – ответил Вениамин и дунул в щель между сомкнутыми ладонями, где была зажата прошлогодняя травинка. Раздался писк, будто взвизгнул поросенок, которого хлестнули прутом.
– Ты не должен говорить, что родился в летнем хлеву. Это кощунство. Так считает Олине.
– А я и не говорил. Ты сама спросила. Чего стрекочешь как сорока!
Ему следовало предвидеть, что она ничего не поймет. Она всегда видела в его словах что-то дурное или извращала их смысл до неузнаваемости. Ханна ничего не понимала в нежити и ее повадках. Он тут же раскаялся в своем признании. Вдруг в один прекрасный день она подстережет его и собьет со счета, лишь бы увидеть, что произойдет, если он не досчитает до ста? С нее станется.
Но Ханна не знала, что он познакомился с солнцем и собирается сосчитать шаги до сапог русского, которые все еще валялись в вереске.
24 февраля Вениамин прочел в календаре: «Маттис ломает лед. Если льда нет, он сделает лед».
Вениамин ждал, что Андерс подаст о себе весть. Все отцы подают о себе весть. Но писем не было. Вениамин понял, что Андерс молчит, потому что рассердился на Дину в тот день, когда они готовили шхуну к отплытию на Лофотены.
Он ломал себе голову, пытаясь понять, что имел в виду Андерс, когда крикнул Дине, что позаботится о Рейнснесе, и почему он не дал себе труда написать Вениамину письмо.
Никто прежде не видел, чтобы Андерс прыгал в море. Тут было чего испугаться: высокий, сильный человек бредет к берегу в ледяной воде, которая доходит ему чуть ли не до подмышек. И ведь в том не было никакой надобности – Вениамин был рядом со своей шлюпкой и ждал, чтобы перевезти их на берег.
А потом Андерс ушел на Лофотены. Конечно, он попрощался с Вениамином и даже ущипнул его за щеку, но Вениамин не усмотрел в этом доброго знака.
Там, где была замешана Дина, все всегда шло шиворот-навыворот, и не только у него одного. И тем не менее ему очень хотелось, чтобы Андерс прислал с Лофотенов письмо.
Но от Андерса не было ни слуху ни духу. Правда, Андерс был не из тех, кто долго сердится, и Вениамин решил, что на Лофотенах уже начался конец света. Он пытался расспросить Дину, но она сказала, что Андерс никогда не писал писем. Ее тон лишь подтвердил его догадку о конце света.
«Если льда нет, он сделает лед!» Вениамин толковал эти слова так, будто матушка Карен ждала от него великих подвигов. И это вызывало в нем чувство усталости. Но не той усталости, от которой просто клонит ко сну. Из-за этой усталости он был не способен даже испытывать страх.