И остался на горище один. Слуги-то поспешно оттуда ушли, лишь бы от греха подальше, а Ваня время стал коротать.
Вот проходит таким образом час, потом ещё с полчаса. Яван у столба стоит, ждёт нетерпеливо. А время-то быстро этак летит. От безделья Ваня окрестности здешние обозревал и, прямо сказать, не дюже ему в местах тутошних нравилось. Как-то всё было пустовато. Море бордово-винное уже приелось весьма, оторопь даже вызывало – ну как кровища венозная чисто! А растительность везде небогатая: деревьев мало, всё больше кусты сухие с колючками да жидкая трава… Скучно всё это было наблюдать, тошно, неинтересно… А главное, солнышка на небе нету! Не повезло со светилом здешнему свету. Ванька ведь без солнца красного совсем измаялся. Ну что это вообще за небо такое – хмарь одна мрачная, и ни одной тебе завалящей звезды. Тьфу ты!
И тут вдруг слышит он – затрепетал в стороне моря воздух! Видно, летел там кто-то огромный и тяжёлый. Глянул Ваня в ту сторонушку – мама ро́дная! – оттуль птица, не птица, а нечто крылатое приближается; несколько раз крылищами махнуло, и вот уже оно тут, подлетело да снизилось. Издаля́, очевидно, жертву свою увидело, потому что заклекотало оно премерзко, а подлетев к горе, фиолетовыми крылами махнуло, – ажно ветром на Ваньку пахнуло – да на землю-то прыг! Крылья свои нетопырьи за спиною сложило и на человека у столба оком зыркнуло.
Посмотрел на юду вблизи Ванюха – вот так чудище, думает! С виду действительно грифина адский красавцем писаным не казался. Гадким он был и ужасным и, без сомнения, страшно опасным. Тулово у него было крупное, не менее чем с бычье, ну и прочее таково, значит, обличье: сам чернющий, как каменный уголь, а глаза ярким огнём горят, да лапы красным светом отливают, и вдобавок в хвостовом оперении одно перо белое сверкает. Морда же у чудища чем-то на человечью смахивала, только была его личина отвратная, кривая и очень злая. Встопорщил крылатый зверь железные свои перья, головищу приподнял и дико захохотал, а потом оглядел он жертву привязанную взором жадным, и видимо доволен ею остался, потому как огни в его глазницах аж засверкали.
Отверз затем клюв острый незваный гость и воскликнул радостно трескучим голосом:
– Ох и знатно же я здесь потешуся! Хо-хо-хо! Цельный месяц я не ел, всё держался да терпел, а ужо эту ноченьку попирую я да попотчуюсь! Слышишь ли ты меня, девонька сладкая?
Тут Ванюха забился, задёргался в своих путах и голоском тонким запричитал да зажалился, к хищнику лютому обращаючись:
– Ой, да ты не ешь, не клюй меня, чудо-юдушка! Пожалей, пощади меня ради Боженьки – ведь я же молода ещё, молодёшенька!
А грифина бессовестный от нетерпения бесовского аж задрожал, едва из уст жертвы зов о пощаде услыхал. У него с клюва слюна даже алчная закапала, на поверхность скалы утекая – превонючая зело такая.
Подвалил он к жертве своей вразвалку и вновь закрекотал гнусаво:
– А и буду я тебя клевать-поклёвывать, вкусной кровушкой твоей упиваючись! Я ведь, девонька гладкая, как раз молоденьких и люблю, и нежным твоим мясцом себе пузейко набью!
Яван тогда ещё тоньшим голоском к злыдню обратился, сколько мог жалобно расхныкался он и развопился:
– Ой, да всё ж не ешь, не клюй меня, чудушка-юдушка! Откуплюся я от тебя великим откупом! Всё что ни есть у нас злата-серебра – всё мой батюшка за меня отдаст, ради жизни моей не зажадится!
А жестокий сей гадище пуще прежнего ухохатывается – даже слёзы крокодильи по гнусной роже у него скатываются.
– Ой, уморила, ну и уморила ты меня, девка! – заверещал он весело. – Да на кой ляд мне твоё злато да серебро, если у меня у самого его куры не клюют! А зато я сейчас, красавица, тебя поклюю-то! Ох-хо-хо! Или ты, девица-лапа, не рада, что ты сама есть моя награда?