Принимая завет Пушкина, Гоголь не знал того, что дает обещание, которое он силен выполнить только при том условии, если живой дух Пушкина будет непосредственно веять над ним. Он рассказал нам, как возникли и определились в характере письма «Мертвые Души», – как Пушкин ими спас нам Гоголя.
«Может быть, с летами и с потребностью развлекать себя, веселость моя исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того, как я прочел ему одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое однако ж поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хоть и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за «Дон Кихота», никогда не занял бы того места, которое занимает теперь между писателями, и, в заключение всего, отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мертвых Душ». (Мысль «Ревизора» принадлежала также ему). На этот раз я задумался серьезно…»
«После «Ревизора» я почувствовал, более, нежели когда-либо прежде, потребность сочинения полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Пушкин находил, что сюжет «Мертвых Душ» хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров…»{10}
В другом месте Гоголь свидетельствует, что без влияния Пушкина он рисковал бы обратить «Мертвые Души» в галерею злобных карикатур. «Если бы кто видел те чудовища», которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся. Довольно сказать только то, что когда я начал читать Пушкину первые главы из «Мертвых Душ» в том виде, как были они прежде, то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотником до смеха), начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, и, наконец, сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: «Боже, как грустна наша Россия!» Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света. С этих пор я уже стал думать только о том, как бы смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести «Мертвые души». Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы; лучше показать всю ничтожность их, которая должна быть навеки их уделом. Притом мне хотелось попробовать, что скажет вообще русский человек, если его попотчуешь его же собственной пошлостью»{11}.
Таким образом, выходит, что Пушкин был как бы – в некотором роде – тайным другом-редактором Гоголевых начинаний, и его доброжелательному редакторству мы обязаны литературным воспитанием молодого Гоголя и лучшим, полным свежей силы, сочной красочности, художественного чувства меры, периодом Гоголева творчества.
После таких определенных и так подробно мотивированных признаний заподозренное г. Мочульским отречение Гоголя от Пушкина чрез умолчание о нем представляется нам невозможным.