Когда его перебивали и не давали говорить особенно последовательные правдоискатели, атеисты и книголюбы, он не сердился, а с готовностью замолкал и ждал, пока оратор выскажется. Он напоминал большую птицу, которую щелкнули по носу, и от этого она сейчас вобрала голову в перья и нахохлилась единственно для того, чтобы, как только представится возможность, сразу же продолжить делать то, что она делала только что – скажем, петь или кормить птенцов, тут же забыв о небольшой помехе. Тут было много нежности. И это присутствие другого мира, о котором великий поэт, неудачливый политик и странник сказал, что его сила движет звезды и солнца, было главным в этом выступлении. Семь процентов внимания занимает у слушателя сам смысл сообщения, все остальное – интонация и мимика. Я вообще узнал об о. А. много для себя важного, приглядываясь к жестам и мимике, а не к словам. Я помню, с какой нежностью на другой видеозаписи он укутывает взрослого, вышедшего из крестильной купели, в простыню и как точны его движения. Высокий, беспомощный от своего сильного тела, словно скованный им мужчина, и человек, которому он вверен, как ребенок, рядом – в этом жесте отчетливо была видна та любовь, которая движет руки матери, бережно и быстро укрывающей от холода своего единственного и ненаглядного. Разница и удивление заключались в том, что ни один из них не был ни матерью, ни ребенком. Хотя, если вдуматься, то можно догадаться, что же тут было реальностью, а что видимостью. Слова еще возможно заучить и подделать, в том числе и слова любви, жесты такого рода – бесполезно.

Он подошел ко мне, обнял и поцеловал. Думаю, что он понял, что, сколько бы я ни обманывал сам себя и сколько бы ни придумывал для этого проблем и причин, боль моя была настоящей, и это дружественное прикосновение священника было тем, в чем я больше всего тогда нуждался. Кажется, я заплакал…

Первые впечатления

В следующий раз после службы одна из прихожанок отвела меня в деревенский дом – это был период, как я потом узнал, когда о. Александру запретили принимать посетителей в церковной сторожке, и для серьезных разговоров он пользовался домами в Новой Деревне, которые снимал кто-нибудь из его прихожан-москвичей.

Я шел за этой суровой и приветливой женщиной и пытался найти точку опоры – то ли в воздухе, то ли в кренящихся улицах – мне надо было хоть за что-то зацепиться. Тогда для меня это было вечно насущной проблемой. В комнате деревенского дома я сел за стол и стал ждать. Через какое-то время пришел отец Александр. Я забросал его вопросами. Я спрашивал, почему в мире так много зла и боли, почему Бог, если он есть, это терпит, что в жизни надо делать. Думаю, что я был вполне не в себе, потому что, когда внезапно очнулся, вынырнув из лихорадочного монолога, обнаружил, что оттеснил священника в угол и продолжаю что-то бормотать, сбивчиво и, вероятно, бессвязно. Я остановился. Попросил прощения. О. Александр ничего не стал говорить в ответ. Он подошел ко мне, обнял и поцеловал. Думаю, что он понял, что, сколько бы я ни обманывал сам себя и сколько бы ни придумывал для этого проблем и причин, боль моя была настоящей, и это дружественное прикосновение священника было тем, в чем я больше всего тогда нуждался. Кажется, я заплакал…

Домой я ехал на электричке, и в сумке у меня лежала книга с подробными фотографиями макета Иерусалима, сделанного Иерусалимским университетом. Ее привез о. Александр, и я с ней не расставался ближайшие несколько месяцев.

В этот же период я попросил его помолиться обо мне, по поводу моей болезни. Я хорошо запомнил, что он согласился не сразу, а словно бы после небольшого раздумья. Для меня до сих пор загадка – о чем он тогда советовался со своим внутренним голосом.