Я неделю пролежала на диване, почти не ела, даже в туалет не выходила – бабушка оставляла мне ведро. Дверь я закрывала на ключ. Потом немножко отошла. Скоро стало ясно, что я не забеременела, чего все боялись. Кое-как доучилась до конца учебного года. Я ходила, опустив голову, и чувствовала себя грязной и опозоренной, тем более что Паня не уставала мне об этом напоминать, всячески обзывая. Если это слышала бабушка, она кидалась меня защищать, а потом сваливалась с сердечным приступом, так что я старалась не жаловаться. Да и переговорить Паню было невозможно: на одно твое слово у нее находился десяток ответных, да еще и матерных.

– Вырастили шалаву подзаборную, – говорила Паня, помешивая суп. – Ишь, горазда подол задирать!

– Я не задирала. Это ваш Вилен, – тихо бормотала я, норовя побыстрей проскочить к себе с горячим чайником.

– Виле-ен! Как же! Сучка не захочет – кобель не вскочит! А ты слушай, когда тебе говорят. Что, правда глаза колет?

Пава помалкивал, лишь криво усмехался, но меня не оставляла мысль, что он, стоя в дверях, видел мое унижение, но не остановил сына: дал ему кончить и только тогда рявкнул. Никуда мы с бабушкой не ходили – ни к врачу, ни в милицию: я категорически отказалась, сказав, что не переживу такого стыда. Уехать нам было некуда, я это понимала: родственников не осталось, здоровье у бабушки плохое – куда ехать, где жить, на что? Бабушка пыталась как-то меня утешать. Ради нее я старалась сохранять внешнее спокойствие и плакала только в ванной. Но когда оставалась в квартире одна, что случалось не часто, я рыдала в голос, кричала криком, рвала зубами полотенце – на диване, накрывшись двумя подушками, потому что один раз мне застучали в стену. Шла неделя за неделей, месяц за месяцем, и мне стало казаться, что я справлюсь, выживу, что я не настолько сломана. А потом…

Была середина лета, я сидела на широком подоконнике и читала. Подняла глаза и увидела, что в дверях стоит Вилен. Я вскочила и ухватилась руками за раму открытого окна, закричав:

– Не подходи, спрыгну!

Вилен не стал подходить. Вместо этого он вдруг рухнул на колени и пополз ко мне, протягивая руки:

– Катя, Катенька, прости меня, жить без тебя не могу, люблю тебя, Катенька, прости…

Я окаменела. Никак такого не ожидала. Он дополз до окна – я смотрела на него сверху и видела слезы в глазах. В голове у меня что-то противно звенело, я вся дрожала. Сделала шаг назад, но Вилен успел подхватить меня – стащил с подоконника и уложил на пол. И все повторилось. И снова я не сопротивлялась. Мне казалось, это не со мной происходит. Не может быть, чтобы со мной. Я словно перестала существовать, растворилась в небытии, в тоскливом оцепенении обреченности. Вилен долго не отпускал меня, целовал, бормотал что-то о любви…

Когда пришла бабушка, я сидела на диване в полной прострации. Посмотрела на нее рассеянным взором и сказала:

– Вернулся Вилен.

Бабушка ахнула, вгляделась в меня, схватила за плечи, встряхнула:

– Катя, он что? Снова?

Я бессильно пожала плечами. Она села рядом и закрыла лицо руками. Не знаю, сколько мы так просидели. Кто-то кашлянул в дверях – это снова был Вилен. Бабушка встала и выпрямилась, надменно подняв голову. Я невольно улыбнулась: бабушка сразу превратилась в серовский портрет Ермоловой, на которую вообще-то была сильно похожа, а сейчас еще и одета во все черное. Репродукция, вырезанная из журнала «Огонек», висела у нас на стене.

– Тетя Аня, – начал Вилен, но бабушка его прервала:

– Для тебя – Анна Иннокентьевна.

– Анна Инно… Иннокентьевна, я хочу жениться на вашей внучке.