– Вы были счастливы с ним?
– Да! Мы так любили друг друга, мы…
– Да разве можно вас не любить? – сказала Катя и поцеловала меня в щеку. – Никак нельзя. Хорошо, что Юра вас встретил.
Не знаю, что такого она во мне увидела. Двенадцать лет дружили мы с Екатериной Владимировной – называть ее по имени у меня так и не получилось, все-таки она была гораздо старше. Перезванивались часто, в гости друг к другу ездили. И как-то так получилось, что она тоже стала звать меня Котей, как Юра. Она меня утешала и поддерживала, когда мамы не стало. Саша с Бэллочкой к тому времени в Израиль уехали, а я не захотела, сказала: тут помру, чтобы с Юрой рядом положили. А теперь и Екатерины Владимировны нет. Ниночка, конечно, не оставляет, навещает. Но милой Котей меня уже никто не назовет.
Докторишка
(Рассказывает Нина Кратова)
Отца мы никогда особенно не любили. Нет, пожалуй, это слишком сильно сказано. Скорее, мы отгораживались от него, отстранялись, обходили стороной: так дети стараются держаться подальше от большой собаки, даже не выказывающей злобных намерений. Возможно, потому, что отец сам не любил детей и не умел с ними обращаться. С Гошкой он еще находил общий язык, но я ему не давалась. Есть фотография, где отец держит меня на коленях – маленькая девочка в нарядном платьице вся напряжена и силится вырваться. Я помню, как не хотела сниматься.
«Гладкая какая, не ухватистая», – говорил дед Пава, которого я тоже избегала, не вынося колючих усов и запаха перегара. Такой я и выросла – «неухватистой», никого не подпуская слишком близко. В отличие от меня Гошка уродился «шершавым» – «шаршавым», как выговаривала баба Паня. «Ишь, шаршавый какой!» – восклицала она на очередной Гошкин каприз. Брат действительно обладает нравом колючим и занозистым, как неструганая доска. Мама уверяет, это оттого, что он творческая личность. Писатель, но не реализовавшийся полностью. Мятущаяся натура! То, что он гуманитарий, понятно было с детства, но Гошка долго не знал, куда поступать, – даже ходил на день открытых дверей на журфаке, но поглядел на местную публику и струсил. Да и какой из него журналист! Гошка – типичная архивная крыса, отшельник, анахорет. Все его раздражает, вечно недоволен и собой, и миром. Сколько раз я ему говорила: как ты смотришь на мир, так и он на тебя, что даешь – то и получаешь. В общем, как аукнется, так и откликнется. Не знаю, возможно, такой склад характера выработался у него из-за детских травм: ему пришлось гораздо дольше, чем мне, прожить рядом с бабкой и дедом, от которых мы ничего хорошего не видели и не слышали.
Деда Паву я помню плохо, он умер, когда мне было десять, да и жили они отдельно, приезжая в гости лишь по праздникам. Баба Паня после смерти деда пожила некоторое время с нами, да и потом иной раз гостила по нескольку дней. Характер у нее был тяжелый, язык острый, глаз внимательный. Она чаще цеплялась ко мне, особенно когда я повзрослела: осуждала слишком вызывающие, как ей казалось, наряды и мою «вертлявость», которая непременно доведет до греха. Не нравилось ей и мое сходство с мамой, в чем она видела причину всех будущих бед. Один раз у нее вырвалось, что я горазда подол задирать так же, как моя мать: какова яблонька, такова и поросль! Я тут же окрысилась, пожаловалась маме, и баба Паня на следующий же день покинула нас – поджав губы и ни с кем не попрощавшись. Больше не гостила, отец сам ее навещал.
Внешне отец был больше похож на бабу Паню, хотя и от деда Павы ему кое-что досталось: высокий рост, тяжелый взгляд и ранние залысины на висках. Он был стройный, подтянутый, светловолосый и голубоглазый, даже красивый, если бы не постоянная мрачность. Увидев как-то фотографию Картье-Брессона, изображающую советского офицера в Третьяковской галерее, я ахнула: вылитый отец! Та же выправка, то же выражение суровой замкнутости.